Моя жизнь
Шрифт:
Нужно сказать, что закулисная механика нашего ареста и нашего освобождения мне и сейчас не вполне ясна. Англий-ское правительство вписало мое имя в свои черные списки еще, должно быть, во время моей работы во Франции. Оно всячески помогало царскому правительству вытеснить меня из Европы. Очевидно, на основании этих старых списков, подкрепленных сведениями о моей антипатриотической деятельности в Америке, британские власти и арестовали меня в Галифаксе. Когда весть об аресте проникла в революционную русскую печать, британское посольство, не опасаясь, очевидно, моего возвращения, разослало петроградским газетам официальное сообщение о том, что арестованные в Канаде русские ехали "с субсидией от германского посольства для низвержения Временного правительства". Это было, по крайней мере, недвусмысленно. Руководимая Лениным "Правда", несомненно, пером самого Ленина ответила Бьюкенену 16 апреля: "Можно ли поверить хоть на минуту в добросовестность того сообщения, что Троцкий, бывший председатель Совета Рабочих Депутатов в Петербурге в 1905 году, - революционер, десятки
Какова была во всем этом деле роль самого Временного правительства, менее ясно. Что Милюков, тогдашний министр иностранных дел, всей душой стоял за мой арест, не требует доказательств: он еще с 1905 г. вел злобную борьбу с "троцкизмом"; самый этот термин принадлежит ему. Но Милюков зависел от Советов и должен был маневрировать с тем большей осторожностью, что его социал-патриотические союзники еще не втянулись в травлю большевиков.
В своих воспоминаниях британский посол Бьюкенен изображает дело так, что "Троцкий и другие были задержаны в Галифаксе впредь до выяснения намерений Временного правительства в отношении их". Милюков был немедленно поставлен, по словам Бьюкенена, в известность о нашем аресте. Уже 8 апреля британский посол передавал будто бы своему правительству просьбу Милюкова о нашем освобождении. Но два дня спустя тот же Милюков взял свою просьбу назад и выразил надежду, что мы будем задержаны и далее в Галифаксе. "Поэтому, - заключает Бьюкенен, именно Временное правительство ответственно за их дальнейшее задержание". Все это очень похоже на правду. Бьюкенен только забывает объяснить в своих мемуарах, что сталось с полученной мною для низвержения Временного правительства немецкой субсидией. И немудрено: припертый мною к стене тотчас по моем прибытии в Петроград, Бьюкенен оказался вынужден заявить в печати, что ничего вообще об этой субсидии не знает. Никогда люди так не лгали, как во время "великой", "освободительной" войны. Если б ложь имела разрывную силу, наша планета обратилась бы в пыль задолго до версальского мира.
В конце концов Совет вмешался, и Милюков должен был сдать. 29 апреля пробил час нашего освобождения из концентрационного лагеря. Но нас и освободили с применением насилия. Нам просто было приказано сложить свои вещи и отправиться под конвоем. Мы потребовали, чтобы нам объявили, куда и с какой целью нас отправляют. Нам отказали. Пленные волновались, думая, что нас увозят в крепость. Мы потребовали вызова ближайшего русского консула. Нам отказали. У нас было достаточно оснований не доверять добрым намерениям этих господ с большой морской дороги. Мы заявили, что добровольно не поедем, пока нам не скажут о цели нового путешествия. Комендант приказал применить силу. Конвойные солдаты вынесли наш багаж. Мы упорно лежали на нарах. И только тогда, когда конвой оказался лицом к лицу перед задачей выносить нас самих на руках, как выносили нас с парохода месяц перед тем, да еще на этот раз через толпу возбужденных матросов, комендант уступил и заявил в свойственном ему англо-колониальном стиле, что он нас посадит на датский пароход для отправки в Россию. Багровое лицо полковника подергивалось конвульсиями. Он никак не хотел мириться с мыслью, что мы ускользаем из его рук. Попались бы мы ему на африканском берегу!..
Когда нас уводили из лагеря, сотоварищи по плену устроили нам торжественные проводы. В то время как офицеры замкнулись в своих отделениях и только некоторые просовывали нос в щель, матросы и рабочие стали шпалерами вдоль всего прохода, самодеятельный оркестр играл революционный марш, дружеские руки тянулись к нам со всех сторон. Один из пленных произнес короткую речь - привет русской революции, проклятие германской монархии. Вспоминаю и сейчас с теплотой, как братались мы в разгар войны с немецкими матросами в Амхерсте. От многих из них я получал в следующие годы дружеские письма из Германии.
Британскому жандармскому офицеру Меккену, который подверг нас аресту и прибыл к нашему отъезду, я пригрозил на прощанье, что первым делом внесу в Учредительном Собрании запрос министру иностранных дел Милюкову относительно издевательств англо-канадской полиции над русскими гражданами.
– Надеюсь, - ответил находчивый жандарм, - что вы не попадете в Учредительное Собрание.
Глава XXIV
В ПЕТРОГРАДЕ
Дорога от Галифакса до Петрограда прошла незаметно, как туннель. Это и был туннель - в революцию. В Швеции запомнились только карточки на хлеб: это я видел тогда впервые. В Финляндии я столкнулся в вагоне лицом к лицу с Вандервельде и Де Манном, которые ехали в Петроград. "Вы узнаете?" - спросил Де Манн. "О да, - ответил я, - хотя люди сильно меняются во время войны". На этом не очень учтивом намеке наш диалог прекратился. Де Манн в молодости пытался быть марксистом и даже недурно атаковал Вандервельде. Во время войны он ликвидировал невинные увлечения своей молодости политически, после войны теоретически. Он стал агентом своего правительства, и только. Что касается Вандервельде, то в руководящей группе Интернационала он представлял собою наименее значительную фигуру. Председателем он был только потому, что нельзя
В Белоостров навстречу нам выехала делегация от объединенных интернационалистов и ЦК большевиков. От меньшевиков, даже "интернационалистов" (Мартов и пр.), не было никого. Я обнял своего старого друга Урицкого, с которым впервые встретился в Сибири, в самом начале столетия. Урицкий был постоянным сотрудником парижского "Нашего слова" из Скандинавии и связывал нас с Россией во время войны. Через год после этой встречи Урицкий был убит молодым социалистом-революционером. Впервые в этой делегации я встретился с Караханом, приобретшим впоследствии известность в качестве советского дипломата. От большевиков прибыл Федоров, металлист, ставший вскоре председателем рабочей секции Петроградского Совета. Еще до Белоострова я узнал из свежей русской газеты, что Чернов, Церетели и Скобелев вошли в состав коалиционного Временного правительства. Диспозиция политических групп приобрела сразу полную ясность. С первого дня предстояла совместная с большевиками непримиримая борьба против меньшевиков и народников.
На Финляндском вокзале в Петрограде ожидала нас большая встреча. Урицкий и Федоров говорили речи. Я отвечал на тему о подготовке второй революции, которая будет нашей. Когда меня внезапно подхватили на руки, мне сразу вспомнился Галифакс, где я оказался в таком же положении. Но на этот раз руки были дружеские. Вокруг было много знамен. Я увидел взволнованное лицо жены, бледные и встревоженные лица мальчиков, которые не знали, хорошо это или плохо: революция уже однажды обманула их. Сзади, в конце вокзального перрона, я заметил Вандервельде и Де Манна. Они нарочно отстали, видимо, не рискуя смешаться с толпой. Новые министры-социалисты не приготовили своему бельгийскому коллеге никакой встречи. Слишком еще у всех в памяти была вчерашняя роль Вандервельде.
Сразу после вокзала начался для меня круговорот, в котором люди и эпизоды мелькают, как щепки в потоке. Самые большие наиболее бедны личными воспоминаниями: этим память ограждает себя от слишком высокой нагрузки. Я, кажется, сразу отправился на заседание Исполнительного Комитета. Чхеидзе, неизменный председатель того времени, сухо приветствовал меня. Большевики внесли предложение о включении меня в Исполнительный Комитет как бывшего председателя Совета 1905 г. Наступило замешательство. Меньшевики пошушукались с народниками. Они составляли в этот период еще подавляющее большинство во всех учреждениях революции. Решено было включить меня с совещательным голосом. Я получил свой членский билет и свой стакан чаю с черным хлебом.
Не только мальчики, но и мы с женой удивлялись на улицах Петрограда русской речи и русским вывескам на стенах. Мы покинули столицу десять лет тому назад, старшему было тогда немногим больше года, младший родился в Вене.
В Петрограде был огромный, но уже совсем рыхлый гарнизон. Солдаты проходили с революционными песнями и красными ленточками на груди. Это казалось невероятным, как во сне. Трамваи были набиты солдатами. На широких проспектах еще шло ученье. Стрелки залегали, пробегали цепью, залегали снова. За спиною революции еще стояло гигант-ское чудовище войны и бросало тень на революцию. Но массы уже не верили в войну, и, казалось, ученье продолжается только потому, что его забыли отменить. Война уже стала невозможностью. Этого не умели понять не только кадеты, но и вожди так называемой "революционной демократии". Они смертельно боялись оторваться от юбки Антанты.
Церетели я знал мало, Керенского не знал совсем. Чхеидзе знал ближе, Скобелев был моим учеником, с Черновым я не раз сражался на заграничных докладах, Гоца видел впервые. Это была правящая советская группа демократии.
Церетели был, несомненно, головою выше других. Я впервые встретился с ним на лондонском съезде 1907 г., где он представлял социал-демократическую фракцию второй Думы. Уже в те молодые годы он был хороший оратор, с подкупающей нравственной подоплекой. Годы каторги подняли его политический авторитет. Он вернулся на арену революции зрелым человеком и сразу занял первое место в ряду своих единомышленников и союзников. Среди противников он был единственный, которого можно было брать всерьез. Но, как нередко бывало в истории, понадобилась революция, чтобы показать, что Церетели не революционер. Чтобы не запутаться в ее переплете, нужно было к русской революции подойти не с русской точки зрения, а с мировой. Церетели же подошел с точки зрения опыта Грузии, дополненного опытом второй Государственной думы. Его политический кругозор оказался убийственно узок, его образование поверхностно-литературным. Он чувствовал глубокую почтительность перед либерализмом. На неотвратимую динамику революции он глядел глазами полуобразованного буржуа, испуганного за культуру. Пробужденная масса все больше казалась ему восставшей чернью. С первых слов стало ясно, что это враг. Ленин назвал его "тупицей". Это было жестокое название, но меткое. Церетели был даровитой и честной ограниченностью.