Может собственных платонов... Юность Ломоносова
Шрифт:
— Когда-то в этих храмах праведные молитвы возносились. А теперь…
И старик отвернулся.
— Родимая сторонка. А не к сердцу. Так на тебе за старую веру не взыскалось?
Как ловчее сказать деду Федору, что он старую веру оставил? Ведь дед-то его в нее и обратил.
— Как же узнали?
— Случилось.
— Ну, подумавши, и расскажи.
Из-за поворота показался деревенский сосед Ломоносовых Иван Афанасьевич Шубный.
— О, дедушка Федор!
— Он и есть. Не ошибся.
— Как пожаловал к нам?
— На тройке с бубенцами да с колокольцем.
Шубный
— А тройка-то что же — под горой?
— Кони пристали малость. Всю дорогу чуть не вскачь.
— Не любишь ты нашего брата, никонианина.
— От вашего брата уж сколько добра мы видели. Много благодарны.
— Где побывал? В Пустозерск дошел?
— Дошел.
Шубный подумал.
— Значит, в Пустозерске был.
— Сказал — был. До самой реки до большой, до Печоры дошел. Там, при Пустом озере, Пустозерск и стоит. Поглядел я в том городе на место одно. В глубину срубы бревенчатые там врыты были. Будто избы в землю спущены. А выхода оттуда нет — замок. Тюрьма земляная. Сколько лет в тюрьме той люди изводились.
После двух ссылок, сибирской и мезенской, в Пустозерск в 1667 году был сослан глава раскола неистовый протопоп Аввакум — в «место тундряное, студеное и безлесное». Вместе с ним «с Москвы в Пустоозеро» были отправлены его сотоварищи, двоим из них, «распопу Лазарю и Епифану, что был старен», отрезали по куску языка. Аввакум, Лазарь, Епифан и четвертый ревнитель старой веры симбирский протопоп Никифор были заключены в Пустозерске в выстроенную для них «тюрьму крепкую». В апреле 1668 года к ним присоединился пятый узник — «раздьякон Федька».
Не унялись ссыльные. Продолжали свою проповедь старой веры.
Тогда в 1670 году Лазарю, Епифану и Федору «за их речи» еще урезали языки, кроме того, Епифанию отсекли на руке четыре пальца, Федору же отсекли руку «поперег ладони». После этого всех ссыльных посадили в земляную тюрьму, в два сруба, опущенных в землю. Так в земле они и просидели до страшного дня — до четырнадцатого апреля 1682 года.
С оглядкой рассказывали пустозерские старики, все видевшие, о случившемся в этот день.
…Сложили большой костер из смолистых бревен, подложили соломы. Осужденных по ступеням взвели на его вершину. Привязали к столбам. А потом читали присланный из Москвы указ. Ничто не смогло заставить протопопа Аввакума, попа Лазаря, инока Епифана, дьякона Федора отказаться от старой веры. Когда читавший указ произнес, что все четверо будут сожжены «за великие на царский дом хулы», голос его зазвучал особенно сильно. Костер подожгли. Народ снял шапки, стали креститься, все замолкли. Пламя быстро заструилось по смолью, по соломе, зазмеилось в поленьях. Лишь один из Аввакумовых соузников закричал, когда огонь стал палить одежду, жечь руки и лицо, выжигать глаза. Аввакум повернулся к нему и стал что-то говорить. Тот умолк. Сам же Аввакум не произнес ни слова, хотя горел медленно.
Дед Федор, Шубный и Михайло молчали. Представлялся им тот далекий день. Жизнь уже
Первым заговорил Шубный.
— Эх, старый. Знаем и мы про все, что ты там слышал, в Пустозерске. Мученики. Знаем. Сами там бывали. Вон Михайло на гуккоре на отцовском туда ходил. Что хорошего. Людей сожгли. Только ты, по свету ходивши, ничего другого не увидел? Кроме беды?
— Любишь ты, Иван, в прю вдаваться. Чуть старика увидел, сразу же ему и вспрос. А я тебя тоже спрошу: радости много ли? А?
— Не так уж. Но если на беду на одну смотреть да ей утешаться, руки у тебя на дело легко ли подымутся?
— И пущай не подымаются.
— А оно, дед, не так просто. Ежели руки на дело не подымутся, то как, к примеру, хотя и в грешном сем мире да все же прожить, крышу поднять да хлеба промыслить?
— Два года с половиной по земле вот сейчас хожу, а до того и еще чуть не всю жизнь. И крыша находилась, и хлебом христова странника не обидели.
— A y того, кто тебя на пути странническом приютил и накормил, откуда все это?
— Э, Иван, поймал, поймал старого. Умен, Иван. Понимаешь, к при-меру, что курица на двух ногах ходит, а баран на четырех. На мякине тебя не проведешь. Стало быть, я чужим потом?
— По одному по-твоему весь свет божий не проживет.
— Хитер, хитер. Свет божий — говоришь. А только ли он один тот, что округ нас? А?
Что было отвечать Шубному? Ведь в это верили и ревнители старой веры, и «никониане».
— Но и здесь, однако, прожить. Жизни будущей дожидаясь.
— Настоящей, — строго и сумрачно сказал дед Федор. Да.
Он постучал посохом о землю, подумал.
— Здесь прожить. О хлебе позаботиться. Трудом взять. Так говоришь.
И тут Федор вытянул руки, большие, крестьянские, с узловатыми пальцами, которые обросли жесткими, как рог, ногтями.
— Работу видели? — спросил он, показывая руки Шубному.
— Ничего не скажешь. Видели.
— С самых еще малых лет руки к земле приложил, бог весть с какого времени в воде морской соленой и речной пресной они немало пополоскались. А с шестнадцати годков я в Соловецкой обители обретался. По обещанию. Богоугодным трудом искупить грех свой и заслужить всепрощение. Трудился. Отдыха не знал. А вот когда беда там стряслась, руки и опустились. Сердце к трудам боле не лежит.
Деду Федору было без двух восемьдесят. Еще в совсем молодых годах он ушел в Соловецкий монастырь и стал бельцом; бельцы или готовились стать монахами, или же просто селились в монастыре, не принимая монашества. Федка Савинов пришел в монастырь замаливать свой грех. Он стал трудником. В числе других трудников он работал на огороде, строил, возил, валил лес, заготовлял дрова, сено, ловил рыбу. Трудникам давали одежду, кормили их, но платы за работу им никакой не полагалось.
Прошло два года. Новый трудник усердно искупал грех. Но срок, который он назначил себе, еще не подошел. Не пришло ему еще время уходить из монастыря. И вот начались в Соловецком монастыре те события, которые потрясли всю Россию.