Мунфлит
Шрифт:
«Почему бы и нет» было ненастоящим названием таверны. На самом деле она называлась «Герб Моунов». Моуны, как я раньше уже говорил, владели некогда всей деревней, но процветание их ушло в прошлое, а вместе с этим кончилось и процветание Мунфлита. Руины поместного дома серели на склоне холма над деревней, Моуновские богадельни в центральной части улицы стояли опустевшими квадратами. Герб Моунов, подписанный их фамилией, можно было увидеть везде, от церкви до таверны, и на всем, где он был, лежала печать упадка и разрушения. Тем не менее я позволю себе здесь подробно его описать, ибо знак этой семьи для меня очень важен и, как вам впоследствии станет ясно, печать его сопровождала всю мою жизнь, и мне не расстаться уж с ней до самой могилы.
Поле герба было белое или серебряное, а на нем чернел
Зимними вечерами я иногда останавливался подле нее, слушая пение тамошних завсегдатаев. Репертуар у них был излюбленный моряками с запада. Пели «Камень-уточку», или «Сигнальте ожидающим на берег», или прочее в том же роде. Смысл этих песен оставался для непосвященных весьма туманен, потому что пели их в основном не с начала и редко допевали до конца, зато дружно подхватывали следом за запевалой припевы. Сильно в таверне не напивались. Элзевир Блок и сам никогда не перебирал через край, и гостей удерживал от подобного, но в те вечера, когда у него начинали петь, помещение наполнялось столь сильным жаром, что оконные стекла затягивала испарина, и мне снаружи переставало быть что-либо видно. Когда же случались там тихие вечера с малочисленной публикой, я мог следить сквозь щель между красными занавесками, как Элзевир Блок и Рэтси играют возле горящего очага в трик-трак, устроившись за малярным столом. На том же столе Блок позже готовил к погребению тело сына. Несколько человек подобралось тогда под покровом ночи к окну, и им было видно, как он пытался отмыть от запекшейся крови русые волосы юноши, стонал и разговаривал с безжизненным телом, и сын по-прежнему мог его понимать. С тех пор пили в таверне еще меньше, ибо Блок делался все более молчаливым и угрюмым. Он и раньше-то не особо старался обхаживать посетителей, а теперь вовсе кидал на каждого приходящего свирепые взгляды, сильно тем поспособствовав сложившемуся у мужчин суждению, что «Почему бы и нет» нехорошее место и куда предпочтительнее «Три вороны» в Рингстейве.
Сердце мое заколотилось чуть ли не в горле, когда Рэтси, подняв засов, провел меня в гостиную таверны с нависающим низко над головой потолком и полом, покрытым слоем песка. Комната освещалась только огнем очага, где ярко-синим солевым пламенем полыхали водоросли. По краям помещения выстроились вдоль стен столы и стулья из темного дерева. А возле самого дымохода сидел за малярным столом, глядя на огонь и куря длинную трубку, Элзевир Блок. Лет пятидесяти, с заметной проседью в густых волосах, кустистыми бровями и очень красиво очерченным лбом, какого я больше ни у кого никогда не видел. Широкое его лицо вообще отличалось правильными чертами, и при всей застывшей на нем суровости производило приятное впечатление. Он был крепко сбит, по-прежнему невероятно силен; истории о его выносливости и отваге передавались из уст в уста. «Почему бы и нет» принадлежала уже нескольким поколениям Блоков, которые относились к коренным жителям этих мест, хотя мать Элзевира происходила откуда-то из Нидерландов, благодаря чему он получил иностранное имя и мог говорить по-голландски. Подробности его жизни были мало кому известны, и люди часто удивлялись, каким образом ему удается удерживать свое заведение на плаву при столь малом обороте, однако, похоже, он никогда не испытывал недостатка в деньгах, и те же самые люди, которые любили рассказывать о силе Элзевира, говорили еще о вдовах, коим вдруг кто-то помог, больных, получивших подарки невесть от кого, намекая, что часть из них – от Элзевира, пусть он и кажется таким мрачным и молчаливым.
Едва мы вошли, он повернул в нашу
– Мальчишке-то что здесь понадобилось? – резко осведомился он у Рэтси.
– То же самое, что и мне, а точнее, стакан «Молока Арарата», дабы выгнать благословенным его теплом из наших костей осеннюю стужу, – ответил Рэтси, пододвигая к малярному столу еще один стул.
– Года у него еще детские, и лучше бы пить ему молоко коровы.
С этими словами Элзевир взял с каминной полки два бронзовых подсвечника и, водрузив их на стол, зажег свечи щепкой, выхваченной из очага.
– Он уже не ребенок, – возразил ему Рэтси. – Ему столько же лет, сколько было Дэвиду. И пришли мы сюда после того, как он помог мне делать его надгробие. У меня уже почти все готово. Осталось только раскрасить шхуну. Так что, Бог даст, к вечеру понедельника установим его честь по чести на церковном дворе. Пусть бедняга покоится с миром и знает, что над ним лучшая ручная работа мастера Рэтси и стихи преподобного, из коих каждому станет ясно, сколь прискорбна его кончина.
Мне показалось, что Элзевир несколько помягчал, когда заговорили о его сыне.
– Да, Дэвид будет покоиться с миром, – выслушав Рэтси, произнес он. – А вот тем, кто кончине его поспособствовали, вряд ли мир да покой уготованы, когда настанет их время. А настанет оно гораздо скорей, чем им кажется, – добавил он, обращаясь скорее не к нам, а к самому себе, имея в виду, несомненно, мистера Мэскью, и мне вспомнились разговоры о том, что магистрату лучше бы не попадаться на пути Элзевира, ибо трудно предположить, как поведет себя человек в столь сильном отчаянии. Тем не менее они встретились однажды с тех пор на деревенской дороге, и с Мэскью ничего плохого не произошло. Блок лишь смерил его недобрым взглядом.
– Полно тебе, – сочувственным тоном проговорил помощник викария. – Жутче содеянного судьей не придумаешь, однако нельзя токмо этими мыслями жить или мстительным планам предаваться. Положись на провидение. Именно к этому призывает Господь Наш. «Мне отмщение, и Я воздам». Он в Своей милости не оставит подобное безнаказанным. – И мастер Рэтси, сняв шляпу, повесил ее на гвоздь.
Блок, не ответив, принес на стол три стакана, затем извлек из шкафчика небольшую пузатую бутылку с высоким горлышком, из которой налил по полному стакану для Рэтси и для себя, а третий – только до половины.
– Ну, парень, изволь, если хочешь, – подпихнул он его в мою сторону. – Пользы от этого никакой, но и вреда не будет.
Рэтси схватился за свой стакан, едва только он был наполнен, и, понюхав его содержимое, причмокнул губами.
– Редкостное «Молоко Арарата»! – воскликнул он. – Сладкое, крепкое. Сразу на сердце легко становится! Ну а теперь, Джон, достань-ка нам и разложи на столе доску для трик-трака.
Они тут же погрузились в игру, а я робко отхлебнул из своего стакана. Дыхание у меня, непривычного к выпивке, перехватило. Крепкий напиток ожег мне горло. Играли оба мужчины молча. Тишина нарушалась лишь стуком игральных костей да шорохом фишек во время очередного хода. Время от времени то один, то другой игрок отвлекался, чтобы разжечь погасшую трубку, а в конце каждой партии они записывали на столе мелком результат. Играть в трик-трак я умел, и наблюдать мне за ними было совсем не скучно, тем более что для меня наконец открылась возможность увидеть доску, о которой я был много наслышан.
Этот набор для игры издавна переходил как часть обстановки таверны от поколения к поколению ее владельцев, и, вполне возможно, за ним проводили досуг даже кавалеры гражданских войн. Все было сделано из дуба – черного и полированного. Доска, коробочка для костей, фишки. А по краям доски шла инкрустированная более светлым деревом надпись на латыни. В тот первый вечер я прочитал ее, однако понять не смог, пока позже мистер Гленни ее мне не перевел, и в силу кое-каких обстоятельств текст этот мне помнится до сих пор. Приведу его на латыни для тех, кто знает ее: «Ita in vita ut in lusu alae pessima jactura arte corrigenda est». А мистер Гленни перевел мне слова эти так: «Сноровка способна улучшить даже самую худшую комбинацию как при игре в кости, так и в жизни».