Муравьи революции
Шрифт:
— Утихомирились, должно…
С шумом поднимается из подвала по лестнице помощник начальника и вваливается в коридор. Надзиратель громко рапортует:
— Ваш бродь, происшествий на посту никаких не случилось, на коридоре спокойно.
— А седьмая?
— В седьмой спокойно, ваш бродь.
— Спокойно?
Помощник подошёл к седьмой камере и посмотрел в волчок.
— Открой!
Надзиратель открыл дверь и громко скомандовал:
— Смирр-рна-а-а! Встать!
Седьмая, гремя кандалами, построилась; все «покорно» вытянулись
— Здорово!
— Здравия желаем!
— «Жж-желаем»… Посмирели!.. Пр-ротестанты!.. Выбьем дурь!
Камера молча смотрела на усмирителя. Помощник обвёл глазами камеру и, ничего больше не сказав, вышел. За ним двинулась и надзирательская свора.
— Сломили хребет — теперь притихнут…
Вся свора, громко и весело смеясь, спустилась по лестнице и вышла на двор. В седьмой, опять началась таинственная возня. Звон кандалов заглушал звуки тонкой стальной пилы.
Началась вечерняя уборка камер. Служители-арестанты начали выносить наполненные за день параши. Перед поверкой повара принесли в деревянных ушатах пахнувший кислой капустой кипяток. Чайники обычно завёртывали в одеяла, чтобы не остыли; чай пили после поверки.
Прошла поверка. Робко и неуверенно пропели традиционное «отче». Обычных шалостей в пении молитвы уже давно не было; избиения отразились и на уголовной шпане, хотя избиения касались их весьма редко. Уголовные были настроены враждебно к «политике», потому что с приходом политических ухудшилось положение уголовных: жестокий режим, введённый для политических, не мог не коснуться всей тюрьмы. Эту ночь седьмая спала тревожным сном. Немыслимым и непримиримо жестоким были заполнены мысли и все уголочки мозга; люди метались в полусне, вздрагивали и скрежетали зубами.
Утро застало всех в чрезвычайном волевом и нервном напряжении: сердца тоскливо сжимались; люди напрягали мускулы и непроизвольно потягивались, как бы стараясь сбросить с себя навалившуюся тяжесть.
— Товарищи, хладнокровия больше. День длинный — израсходуетесь…
Это сказал высокий, черноусый, в коротких и толстых цепях.
День прошёл, как всегда: ни на йоту не изменилась внешне жизнь камеры. Загремели замки, началась обычная вечерняя уборка. Более молодые из седьмой сжались, как от холода. Высокий ободрил:
— Товарищи, держись!
Надзиратель, глядя куда-то в конец коридора, открыл дверь седьмой камеры, чтобы впустить уборщиков, и сейчас же почувствовал, как клещи чьих-то сильных рук сжали ему горло. В глазах понеслись багровые круги, сердце что-то обожгло огнём, и надзиратель беззвучно, как мешок, опустился на асфальтовый пол коридора.
Упали с ног арестованных распиленные кандалы.
Быстро раздели надзирателя, впихнули его в камеру. Раздели уборщиков. Один оделся в надзирательскую форму, четверо в бушлаты уборщиков. Четверо с дрючками, на которых носят параши, спустились во второй этаж. Надзиратель, ничего не подозревая, открыл входную решётку. Через секунду он лежал на полу мёртвый. Открыли политические одиночки.
Четыре надзирателя уже были мертвы: их трупы валялись в пустых камерах. Двое сильных заключённых стали у входной двери, переодетые в бушлаты уборщиков, и ждали поваров с кипятком. Открылась дверь, с ушатами вошли повара, а за ними надзиратель. Опять руки, как клещи, сжали горло, и пятый был брошен в пустую подвальную одиночку. Поваров вместе с уборщиками засунули в глухой карцер, чтобы не дать им возможности криком поднять тревогу.
Переодетые в поварские бушлаты пошли с «надзирателем» на кухню. Без шума был убран и спрятан на кухне шестой. Два кухонных истопника были уведены в тюрьму.
Притаились в темноте под лестницей пять человек, остальные в ближайших одиночках подвального и первого этажа. Ждали поверки. Старший в сопровождении четырёх надзирателей направился в подвальный этаж, откуда всегда начиналась поверка.
Вдруг тени мелькнули из-под лестницы. Только один старший выдержал и вступил в борьбу; он оторвал от горла чужие руки и успел произнести только короткое: «А-а!» и тут же свалился, поражённый в сердце. Переоделись и вооружились надзирательским оружием. Пятеро вышли во двор. Подворотный надзиратель, беспечно сидевший на табурете у калитки, скис, не успев осознать происшедшего.
Сумерки угасающего дня уже сгладили светлые отражения и тени; надвигалась ночь. Из тюрьмы вышли остальные и вошли в контору.
Шестнадцать тюремщиков полегли в этот, страшный для них вечер. Двадцать восемь человек вышли из ворот тюрьмы; остальные на побег не решились.
Под конвоем четырёх «надзирателей» вышли в арестантском. Часовой, стоящий у ворот, опросил:
— Куда поздно ведёте?
— На пристань грузить.
Арестанты и «надзиратели» отошли от тюрьмы и растаяли в наступающем мраке.
Часовые спокойно ходили за стенами ограды и не подозревали о трагедии, свершившейся так близко, внутри тюремных стен.
Все тюремщики были мертвы. Притаилась тюрьма; всё происшедшее свершилось так тихо, что тюрьма не знала, а только догадывалась, что ушли.
Кровавым призраком нависло над тюрьмой будущее. Тюрьма сжалась. Притихли отказавшиеся от побега и в душе жалели, что не ушли. Притихла уголовная шпана. Всем было не по себе…
— Э-эх! Быть бане!
Это говорили матёрые из шпаны. Знали, чем пахнет, и были злы на «политику».
— Ушли, а нам отдуваться…
Неделю оправлялась тюрьма. Тюремщики ходили тихо и осторожно. Никого не трогали. Многие бросили службу, так были ошеломлены.
Приехали двадцать новых надзирателей и во главе с опытными помощником и старшим. Эти люди видали виды и были опорой нового тюремного строя.
Застонала тюрьма. Ещё многие покинули тюрьму, но уже в гробах: не поверили на полевом суде, что не хотели бежать. Двум десяткам петля прервала жизнь. А потом погибли и те из бежавших, кого успели поймать.