Муравьи революции
Шрифт:
На следующий день начальник объявил, что согласно распоряжению крымского охранного отделения и предписанию керченского прокурора я с ближайшей партией направляюсь в Севастополь.
— Посмотрите, пожалуйста, в этих бумагах, когда был убит полковник.
— Это… это было в феврале…
— В феврале? Так ведь я уже в это время сидел у вас в тюрьме…
Начальник поспешно вынул из шкафа моё дело и внимательно стал его просматривать:
— В декабре арестован… В январе прибыл… Мм… да-а… Посмотреть-то не догадались. Придётся сообщить
В поисках за «родными»
Следствие моё тянулось весьма медленно. Следователь — молодой, по-видимому, только что со студенческой скамьи.
— Как ваша настоящая фамилия?
— Малаканов.
— Из дела видно, что это не ваша фамилия.
— У меня другой нет.
— Но ведь в вашем паспорте село указано такое, какого вообще в природе не оказалось.
— А вы поищите — может где и окажется. Следователь покраснел и обидчиво стал меня упрекать:
— Вы, кажется, склонны надо мной издеваться, я вам не дал для этого повода. Я у вас не выпытываю, почему вы скрываете подлинную вашу фамилию, а веду допрос по требуемой форме.
— Зачем же издеваться? Я отвечаю на ваши вопросы.
— Вы заявлений не желаете никаких сделать?
— Нет.
Следователь ушёл. Через несколько дней я получил записку:
«Найди родных, могут послать на опознание». Записка без подписи, но с воли — об этом говорила приписка. Что получится из этого предложения и почему такая уверенность, что могут послать на опознание?
Возможность пойти на опознание была соблазнительной, и я решил при первой же возможности позондировать почву. Я ничего не терял, а выиграть кое-что можно было.
Я начал на эту тему переписку с ребятами, для которых это дело тоже было новым. После долгих обсуждений решили остановиться на некоем Мишустине, товарище одного из ребят и даже из одного с ним села. Мишустин уже несколько лет оторвался от родных — они даже не знают, жив он или нет. Ребята писали, что его родные могут признать мою фотографию за сына. Решили послать «родным» пробное письмо; ребята его составили, я переписали мы отправили его, минуя контору. Адрес для ответа один из ребят взял на себя. Время тянулось медленно; много уже сменилось однообразных и нудных дней: не вызывали уже интереса ни Карапет, ни Галушка. Приезжал следователь и учинил мне не совсем обычный допрос:
— Ну, что надумали?
— Ничего не надумал.
— Жаль. Придётся вам четыре года в ротах-то париться.
— Ну что ж, теперь много по милости вашей по России по тюрьмам-то парятся.
Следователь опять покраснел, но на этот раз промолчал.
— Вы всё же открыли бы родных-то…
— Злы они на меня, не признают.
Следователь, как бы давясь, гмыкнул и, скрывая улыбку, проговорил:
— Попробуйте.
На этом
Чья-то близкая рука протягивается для помощи и, по-видимому, имеет какое-то влияние на следователя. Скоро пришло и письмо от «родных». Старики подробно описывали, какую радость доставило им «моё» письмо и что они горько плачут «что сын их попал в тюрьму». Это письмо взволновало меня, как будто я действительно открыл родных. По ночам не спалось. Картины воли, новой работы одна ярче другой проходили передо мной.
Мысль напряжённо работала, лишь под утро я чувствовал усталость и засыпал.
Необходимо было приступить к изучению «родни». Ребята прислали мне довольно внушительный список.
Прошло значительное время, пока я его одолел. Когда я основательно всё усвоил, я послал начальнику заявление, что хочу видеть следователя. Следователь приехал дня через три.
— Здравствуйте. Что нового скажите?
— Хочу открыть свою фамилию.
— Да? Пожалуйста.
— Моя фамилия Мишустин Иван.
Я подробно рассказал следователю всю мою «родословную», ответил на ряд вопросов о «родных». Следователь с удовлетворением закончил протокол допроса и заявил, что «родным» на опознание будет послана фотографическая карточка.
Я чуть не плюнул с досады: «Вот тебе и пошёл на опознание».
Весна уже кончилась, наступили июньские ночи. И хороши же эти ночи в Крыму. Небо тёмное, близко нависшее над землёй, ночи тихие, безмолвные, но почему-то хочется в это безмолвие вслушиваться и ждёшь чего-то необычайного… В одну из таких ночей кто-то негромко запел:
Опускается ноченька тёмная,
Хороша эта ночка в лесу.
Расступися, решётка железная,
Я неволи в тюрьме не снесу…
Забилося сердце тревогой,
Застучали в стене кирпичи…
Уже близко так веет свободой,
Эй, ты сердце, не громко стучи.
Подалася решётка железная,
И упала наземь, не стуча,
Не услышала стража тюремная.
Эй! Теперь не догнать вам меня!
Песня лилась тихо и тоскующе. Это были единственно слышимые звуки ночи. Они как бы таяли в ласкающей темноте и засыпали. Кончилась песня. Надзиратель, ходивший под нашими окнами, как только растаяли последние звуки песни, спохватился и хрипло окрикнул певца:
— Эй ты! Довольно там! Распелся!
Хриплый голос надзирателя как бы разбудил дремлющую ночь, и больше не хотелось в неё вслушиваться.
В августе меня опять вызвал следователь.
— Карточку вашу родные признали. Теперь необходимо выяснить ещё пару вопросов. Вы тогда не указали, что у вас есть ещё один дядя. Как его зовут?
«Э-э! Чтоб он провалился, этот самый дядя; чёрт его знает, как его зовут…»
Надо было однако что-то ответить.
— Должно быть, я не назвал дядю, который с давних пор где-то в отъезде. Я почти его не знаю… Зовут его Алексеем…