Музыкальная шкатулка Анны Монс
Шрифт:
Приходилось думать, как помириться, искать подходы, названивать ей, слать эсэмэски, выпрашивая прощение… и потом пробиваться сквозь стену ее обиженного молчания, уговаривая Леночку забыть о ссоре.
А сейчас вдруг — стало лень.
Пусть себе… охота ей в оскорбленное достоинство играть — дело ее, у Игната другое занятие имеется.
— В общем, так: ты сейчас к себе отправляешься, и никаких гостей больше, ясно? Про шкатулку спроси, авось и получится разузнать что-то.
Рыжая кивнула, но вид у нее был донельзя рассеянный. Слышала ли она его? А если слышала, то прислушается ли к голосу разума? Нет, псина у нее, конечно, отменная, громадная,
Тот, кто хочет избавиться от Ксюши — если, конечно, он действительно хочет именно избавиться, — найдет способ устранить и это препятствие. По-хорошему, девчонку следовало запереть в надежном месте, ненадолго, на пару-тройку деньков, пока Игнат не разберется с этим делом, но вот знать бы, где это надежное место находится!
К себе везти? С Ленкой точно истерика приключится.
Да и эта… вряд ли обрадуется.
Нет, замки на двери теперь хорошие, дверь — прочная. И если Ксюха головой будет думать, все обойдется.
— Смирно не получится, — сказала Ксюха, поднимаясь со скамейки. — У меня собака. Ее выгуливать надо. И вообще… я не понимаю, что ему от меня нужно?
Игнат этого тоже не понимал, но непонимание свое оставил при себе. На нынешний вечер у него имелись иные планы, касавшиеся внезапной смерти Оленьки. Если разобраться, то с этой самой Оленьки все и началось. А еще невесту Стаса отыскать бы не мешало, если она, конечно, не плод Эллочкиного богатого воображения.
Время шло. Анна считала не дни, а недели, и они пролетали быстро. Казалось бы, вот еще недавно она, глупая девочка, гляделась в зеркало и трепетала накануне встречи с человеком, который изменит всю ее жизнь. Так и получилось. Вот только хороши ли эти перемены?
Пять лет прошло.
Много… и мало, если разобраться. В зеркале она себя прежнюю видит, разве что пополневшую слегка, так ей худоба и не к лицу. И глаза изменились. Прежде-то вспыхивали, то от гнева, то от радости, а ныне Анна — пуста. Вычерпали ее досуха тени, которые что ночью, что днем покоя ей не дают.
Просят, просят… все-то им мало!
И матушка все нашептывает, дескать, надобно помочь хорошим людям. Да только Анна выросла, знает, что не по доброте душевной эта помощь. Ну да пускай. Устала она бороться.
Сняв с полки шкатулку, Анна открыла ее и завела.
Простенькая музыка по-прежнему пробуждала в душе ее томление, и на губах Анны появлялась мечтательная улыбка. Она уже не вспоминала, скорее наново сочиняла историю о прекрасной девушке, которую однажды увидел король. История была глупой — о любви, и Анна сама стыдилась ее, но эти мечтания — пожалуй, единственное, что осталось ей.
Реальность была… разной.
Нет, Анна не бедствовала. Петр был по-прежнему щедр, что деньгами, что подарками, да и купцы, смирившись с тем, что не спешит Кукуйская царица уходить в тень, ныне кланялись подношениями, искали ее заступничества. Хотя и шептались за ее спиной, что, дескать, приворожила царя немка.
Кляли ее.
И свечи ставили — за упокой ее души, безбожники! Но что с дикарей-то
Не о них думала Анна, не о подарках, не о деньгах, не о доме своем каменном в восемь окон, роскошном, как мечталось ей некогда, не о лошадях и выездах, а о чем… самой бы узнать! Но росло в ее груди непонятное томление, не то зависть, не то злость беспричинная. И порою хотелось закричать, вцепиться в волосы служанке, кинуть в нее щеткой для волос или расплакаться и рыдать, пока вовсе все ее горе слезами не вытечет. Скажи кому — не поймут.
Анна и сама себя не понимала.
Ревновала ли она?
Отнюдь нет: за прошедшие годы она успела примириться и с норовом своего любовника, и с его непостоянством, когда Петр, исчезая на целые дни и недели, и не думал даже записочку короткую ей черкнуть, а после, вдруг, будто вспомнив про Анну, писал длинные письма. Сама собой иссякла ненависть к царице. Теперь Анна жалела эту женщину, никому-то не нужную. Пусть и носит она корону, но разве стала Евдокия от этого счастливее? Безразличны были Анне и наветы, и жалобщики, спешившие донести царю о ее, Анне, якобы непотребствах.
Не верил он им…
И пусть себе. Нет, в ином дело… А в чем? Как узнать?
Анна, поддавшись настроению, велела заложить выезд. Одевалась долго, придирчиво перебирая наряды. Хороша… как есть хороша… пусть и шепчутся, что снулая она, словно рыбина. Кругом лжецы, кругом завистники, ну да Анне все равно.
Куда ехать?
А не знает она! Куда-нибудь, лишь бы быстро, прочь от дома, от терзаний, от всего, что душит ее. И кучер свистнул, щелкнул кнутом, срывая коней с места. С гиканьем, с криками полетели они по улице, пугая нищих и воронье… пять лет прошло, а все-то в Москве по-прежнему. И пусть Петр признает, что российский закостенелый уклад ломать надобно, да только не спешит с этим. Прежде-то матушка ему мешала, но уж год как не стало грозной медведихи, царицы-матушки Натальи Кирилловны. И некому боле удерживать Петра. Шепчутся бояре, что вовсе разорит он, беспечный, Россию, раздаст все немчуре…
Воевать вот вздумал, да не с Крымом, как его сестрица, которую многие все чаще вспоминали, но на Азов войско двинул… не сидится ему в Москве, к морю его тянет.
Слышала Анна про этот поход, что тяжек он был безмерно, неудачен, что многие люди сгинули зазря. И вновь зашептались в народе. Дескать, знак это свыше: Господь карает безбожника, старые заветы отринувшего. И надо бунтовать, требовать, чтоб отрекся антихрист от престола и отдал его сестре своей. При ней-то иначе все было, правильно!
Он же словно и не слышал этого ропота, с упрямством своим, которое было сродни безумию, вновь готовился ударить по Азову. Но, битый, Петр мыслил иначе. И развернул в Воронеже небывалое строительство. День и ночь стучали топоры, строились галеры. Стягивалось войско, зализывало раны, вот пройдет зима — и вновь двинется Петр Азов воевать. Удачно ли?
Анна не думала об этом.
Скучно ей. Тяжко.
И стучит Анна кучеру, машет, чтоб ехал быстрей.