Мы долгое эхо
Шрифт:
Моя жизнь уже долгие годы связана с Православной Церковью. Многое изменилось в жизни, я теперь не Раиса Алексеева, а монахиня Екатерина… Неизменным осталось одно – прекрасные воспоминания о том периоде моей жизни, когда я имела счастье бывать на концертах Анны, видеть и слышать ее и разговаривать с ней.
В 1983 году ту заветную пленку с записью двух отделений концертов Анны Герман 31 декабря 1979 года и 1 января 1980 года мы с Нелли решили передать Анне Николаевне Качалиной. Вскоре была издана пластинка «Эхо любви» с лучшими фрагментами тех выступлений. Я счастлива, что в наши дни благодаря московскому клубу поклонников Анны Герман эта пленка полностью издана на диске «Анна Герман. Эхо любви», без купюр…
Я почти ежедневно вспоминаю Анну, среди моих друзей
Анастасия Ивановна Цветаева
Анне Герман
Сегодня я нисколько не боюсь
С двадцатым веком временно расстаться…
Позвольте, я в любви Вам объяснюсь
Высоким слогом русского романса.
Я вас люблю, я думаю о вас,
Вы для меня – смятение отныне.
Покорно жду ответа ваших глаз,
И повторяю в мыслях Ваше имя.
Я вас люблю, я думаю о вас,
И повторяю в мыслях ваше имя…
Игорь Кохановский. «Возвращение романса»
Анна Герман ушла в зените своей славы, в зените своей красоты. Сама душа Лирики звучала и томилась в невыразимой словами прелести ее голоса, сама Любовь тянула к нам руки в каждой ее песне, само Прощание прощалось с нами в ее интонациях, в каждом углублении певческой фразы, сама Природа оплакивала свой расцвет и свое увядание – потому так неотвратимо очарование ее тембра, и только те, кто слышал ее пение, смогут понять скорбь расставания с ним. Если я проживу еще год и несколько месяцев – мне пойдет уже десятый десяток, – я за мою жизнь слышала не один, казалось, неповторимый голос певицы, – но только голосу Анны Герман принадлежат по праву слова – неповторимый и несравненный.
На концерт Анны Герман впервые повел меня ее поклонник, мой младший друг, литературовед, человек тонкого вкуса, много раз ее слышавший. Он говорил о ней с таким восхищением, что я еще по пути предвкушала радость услышать необычайное. В жизни я слышала Мариан Андерсон, – думается, мулатку, певшую голосом невероятного диапазона и силы, и, в те же времена моей зрелости, я не пропускала концертов Зои Лодий – средних лет, горбатой и очаровательной, выходившей в легком, светлом, длинном платье, на очень высоких каблуках, в накинутом на плечи боа из перьев. И ее смеющееся лицо, гордое восторгами публики, светилось победой над своей искалеченностью – и побеждало вдвойне. Память о вечерах ее до сих пор греет остывающее из-за всего пережитого, но еще не остывшее сердце. И молодая мать наша с Мариной пела низким печальным редко-чудесным голосом – должно быть предчувствуя раннюю смерть…
Со всем этим в душе я шла об руку с моим спутником, ценителем Анны Герман. Где был ее концерт? Не помню. Я запомнила только – ее.
Мы входили в зал. Я уже любила Анну – не за ту высокую радость, которую она нам подарит, а за то страшное прошлое, через которое она прошла, чтобы пробиться к нам, вновь стать певицей. От моего спутника я узнала, что годы назад она, в Италии, пережила катастрофу: в машине, с шофером, ночью на большой скорости потерпела аварию, так разбилась, что ее, почти как Ландау, – собирали. Три года лежала она – то одна часть тела, то другая. Долго было неизвестно, не будет ли она калекой… Искусством врачей, и еще больше – своей жаждой жизни, голосом, хотевшим петь, упорством человека и женщины, чудесами массажа
В волненье, на которое способна старость при встрече с такой судьбой, в трепете материнства и преклоненья, я входила, опершись на руку моего молодого спутника, в переполненный шумной радостью зал. Еще не взошло из-за гор солнце, но уже лучи золотой пылью легли на вершинах. Еще нет ее – ни шага, ни шелеста платья, – но самозабвенно лицо моего спутника. Очарованность? Преданность? Страх, что концерта не будет, отменят? Ожиданье зала уже накалялось, перерастая в нетерпение, в усталость, и все-таки она вошла неожиданно. Стройная, очень высокая, волосы, лучами ее окружившие, не в изыске парикмахерского искусства, темнее или светлее соседок. В несравненном цвете природы, повелительном, пленительном, польской нации, польской панны – только Гоголя перо бы могло ее описать! О этот миг – кратче мгновенья, неучитываемый миг тишины перед взорвавшимися рукоплесканиями зала! Эта отрава славы, за которую «продают душу», – не она ли терзала тебя годами больниц, Анна? Не еще ли нежней стал голос? Томленье, до катастрофы тебе не знакомое? А может, предчувствие беды, в тебя проникавшее, тогда томило людской слух уже переносимым очарованием?
…ЗАПЕЛА! Половодьем – берега, ты затопила и нетерпенье зала, и рукоплесканье, – все…
Ища помощи в отклике, я взглянула на спутника – увы, это было как сорваться с обрыва! Он был «бледен, как полотно». Его – не было. Только чуть дрожали ресницы остановившихся глаз. Так человек глядит – один раз. Так – решает. Ее голос – лейтмотив его жизни. С нею он должен жить Жизнь! Она – или никто.
Мой спутник отсутствовал. И все-таки я сжала его руку – в легком, за него, страхе, – чтобы вернуть его к нам. И, добр, как всегда, он опомнился, улыбнулся, золотые глаза потеплели. Но не его лет усталость пронизала все его существо. Так, именно, захватывает такая любовь – жизнь человека. Этим путем, если не разомкнуть его звенья, – проходят до конца. Им шел Вертер. Но им шел и Рогожин… Мышкин, своей жизнью, перечеркнул этот путь…
Закрыв глаза, я вслушиваюсь в своеобразие интонаций, тихое тонкое скольжение от низкого тона – в высокий, в грацию и печаль этого голосового полета, перелета через глубины и тишину, glissando через эту игру, ей одной свойственных звуков, легких и длинных, ускользающих, догоняющих, встречающихся в теснотах смычка и широком разливе рояля, выныривающих из-под объятий аккомпаниатора и вновь овладевающих темой, – прощания в этой песне, прощания, тесно сжавшего встречу такой неотвратимой властью, что ничего уже нет в мире – одно Прощанье, и им, им одним захлебнулась душа певицы, познавшей в нем больше, чем дано человеку, невозвратно ушедшей от радости – в неутолимую тьму «Она колдует, – размышляла я, вырываясь на миг из-под обвалов печали, – колдует или она заколдована? Но ведь нет такого вопроса – она тем и колдует, что заколдована, тем и безысходно колдовство музыки, что оно пропало в себе, в этом без дверей царстве! – тем и убедительно прощанье – с человеком, молодостью, с судьбой, – с жизнью в последнем полете – Анна, Анна, для того ли тебе возвращена эта жизнь – чтобы ею играть в последнем-то счете? Колдунья, заколдовавшая зал…»
А она стояла – высокая, нежная и печальная, портрет, со стены сошедший, – выше всех, стройнее всех, нежней всех, светлей всех, в платье небывшего цвета, и, чуть протянув руки в зал, допевала свою песню, и ее волосы, как тот отсвет зари на вершинах гор и дерев, обвевали ее лицо, начавшее улыбаться, освобождаясь от печали смычка…
И вдруг – улыбнулась, и уронила руки, невинная и бессильная перед своей прелестью, одинокая среди иноплеменности. Она стояла и улыбалась, опустив руки, неуловимо повела плечами и вдруг сгорело все, что было ею наколдовано, – стройная девочка была перед нами, выколдованная из ее пропавшей печали, улыбкой нас пустившая на волю… В какой-то, никем нежданный час юности, ничего не зная ни о какой печали, в первый раз увидевшая зал!