Мы не пыль на ветру
Шрифт:
«А как же мне это сделать? — ноет чопорный палец — Лиза. — Как же мне набрать воды, как подтащить котел к плите, как стоять у плиты, если ты распилишь мою палку, палку-ходилку, палку-стоялку, палку-вздыхалку…»
Тут Лея выходит из себя.
— Перестань, Хладек. Перестань же наконец! Все это дешевое кривлянье. В Германии шутка забыта и разбита. Умерли все — Пьеро и Пьеретта, Касперль, Арлекин, даже Швейк — все погибли, расстреляны эсэсовцами у железнодорожной насыпи, у кирпичной стены, зарыты в землю…
— А потом выползли из массовых могил, как воскрес в свое
Колючий смех Леи не дал ему договорить.
— Истеричка ты и больше никто, — крикнул Хладек, не на шутку осердясь и совершенно выпадая из роли веселого кукольника. — И не думай, пожалуйста, что Гитлер уничтожил все добрые силы Европы. Видит бог, для этого у самого черта руки коротки. Всякий, кто хочет проглотить целый народ, неизбежно подавится.
— Перестань, Хладек! Никогда не утихнет зачумленный ветер, никогда…
Ветер гуляет и пустых хижинах, Металл холодный лба моего коснулся… Ветер подгоняет самолет с бомбой для Хиросимы… Гаснет свет на моих устах…Услышав, как Лея произносит эти строки, голосом тусклым и безжизненным, но с натужной внутренней энергией, Хладек окончательно убедился, что речи ее всего лишь следствие, а причина — это воспитание, полученное ею от Фюслера: практическая беспомощность просветительного гуманизма, сильная своим бессилием задушевность немецкого толка, которая порождает в молодом, ныне прореженном и словно бы потерявшем родину поколении, по крайней мере у тех, кто отличается повышенной чувствительностью, мрачную и циническую тягу к самоуничтожению. Но у этого Руди, с которым я вчера познакомился, думает Хладек, вроде бы еще не зашло так далеко. Хотя он даже был соучастником фашистских преступлений. Есть в нем что-то такое, здоровая закваска, что ли. Должно быть, наша барышня с ее заумными речами о диких грушах совсем его доконала, иначе он не удрал бы сломя голову. Даже ни с кем не попрощался. Исчез — и все. А Лея прямо ощетинилась, когда пришла домой. Надо бы все-таки им договориться. Не деревянный же он, и Лея тоже ведь не деревянная. Подумав так, Хладек снова склонил голову к плечу, слегка прищурил глаза и пустил в ход своего Генриха.
«Нет, моя милая Лиза, не перестану я пилить твою палку, палку-ходилку, палку-стоялку, палку-вздыхалку. Ты посмотри, сколько она даст нам дров. А две щепочки я обмакну в воду, чтобы они звонче пели в огне. А сам согнусь в три погибели. Можешь опираться на мое плечо, милая Лиза, покуда не придет долгожданная весна».
Лиза хнычет, но уже как будто успокаиваясь:
«Ах, если бы ты не дал мне упасть с дерева, гадкий Генрих! И что будет, если я захочу опереться на твое плечо? Разве ты не знаешь, что люди — это ничто, ничто? А есть только «вещи», «вещи» — и больше ничего…»
— Хладек, перестань, умоляю! — Лея судорожно вцепилась в скатерть. Но Хладек продолжал с невозмутимым терпением коммивояжера.
«Знаешь, милая Лиза, палка — это «вещь» холодная, огонь — горячая,
Милая Лиза отвечала, но тон ее противоречил словам:
«Как можешь ты осенью говорить о весне, Генрих, мой гадкий Генрих! Ведь за осенью идет зима: ледяная каша на дорогах, мерзлые травинки по обочине, холод поднимается от ног к рукам, бесплодие, великое бесплодие…»
Скрюченная рука Леи перестала терзать скатерть. По пальцы были все так же судорожно скрючены. Склонясь над столом, застывшая, недвижная, строптивая, стояла она против Хладека и, как прежде, проталкивала слова сквозь стиснутые зубы.
— Но едва лишь глупая Лиза поверила гадкому Генриху, едва лишь она положила руку на его плечо, старики прислали ей одеяло — для согрева. И завернули в это одеяло свои премудрые теории о причинах насморка. Он-то и доконал Генриха…
Хладек высвободил руки из жилетных вырезов и подошел к столу.
— Да, я слышал, о чем пан Буден шептался с нашей Ханхен, когда Тео играл на виолончели. Играл Дворжака и, как всегда, целиком отдавался музыке. Слышал, но ничего не сказал и ничего не сделал. Я видел даже, с какой охотой убежала Ханхен. Впрочем, это к делу не относится. Если ван Буден не желает видеть тебя с немцем, который еще вчера был фашистом… Ну что ж, я могу его понять, он в своем праве, он называет это естественным правом. Ты, в конце концов, его родная дочь…
Лея пронзительно рассмеялась.
— Естественное право! И это говоришь мне ты, Хладек?! Вот уж от кого не ждала!.. Да чем, по сути дела, отличается это так называемое «естественное право» стариков от расового учения господина Розенберга, от «мифа двадцатого столетня»? Нет, пустн меня!
Лея сказала «пусти меня», потому что Хладек хотел взять ее за руку. Она отдернула руку и выпрямилась, в эту минуту она стала его врагом, и враждебность ее была не обычная враждебность больного к здоровому. Хладеку пришлось сделать над собой усилие, чтобы не показать ей, как обидел его резкий и откровенный жест недоверия.
— Ты не совсем точно представляешь себе ото понятие, — сказал Хладек. — Ты вообще почти ни одного понятия не представляешь себе точно. Ты неверно понимаешь ван Будена, неверно — меня. Разумеется, правовые нормы, пусть даже самые идеальные, не могут предшествовать жизненной практике, но взаимодействие возможно. Я, во всяком случае, признаю его…
Рука Леи вновь коснулась тканых квадратов скатерти. Указательный палец заскользил по лесенкам узора: вверх — вниз, вверх — вниз.
— Довольно, Хладек! Ты наскучил публике. Лучше расскажи, чем кончится твое шуточное представление. Что будет с Генрихом и Лизой? Неблагодарный партер освистал тебя. А жаль, актеры недурно справились с ролью. Вот только сочинитель подкачал: он утаил историю с одеялом и, кроме того, утаил… Впрочем, откуда ему знать: оказывается, на свете есть другая глупая Лиза, и она тоже живет в нетопленом домике Генриха, но она молодая и ядреная, она потеряла в войну невинность и — все остальное: родителей, братьев.