Мы вышли рано, до зари
Шрифт:
— С этого, что ль, дома?
— С этого, — ответил Олег Валерьянович. — Вышли, беседуем, и чего-то, понимаешь, не хватает. Холодно.
Старшина опять по-хорошему улыбнулся:
— Нынче все беседуют. Давай-ка деньги.
— Сразу видно: человек интеллигентный, — обрадовался Олег Валерьянович и подал деньги.
Через пять минут старшина вернулся с поллитровкой и даже со стаканом. Сам выпить отказался: на службе и так далее. И даже замахал руками.
— Ты не гоношись, старшина, — сказал Олег Валерьянович. — Погрейся.
Старшина сдался. Разговорились.
Машина
— Рабочий класс, — сказал он, — молчит.
Грузчик не отозвался и на этот раз. Тогда Грек-Яксаев обратился к нему с прямым вопросом: что и как думают работяги.
— Разное, — ответил грузчик.
— Но у вас лично, — допытывался Олег Валерьянович, — у вас есть свой взгляд? Свое отношение ко всему этому — вообще ко всем нашим делам?
Грузчик курил и думал, а Грек-Яксаев, Лобачев и старшина ждали.
— Ну, есть у вас взгляд? — наваливался Олег Валерьянович.
— Пока ишшо вчерне, — ответил грузчик.
Олег Валерьянович радостно, с раскатом рассмеялся. Потом повторил как бы про себя, уже без смеха:
— Пока ишшо вчерне…
И задумался.
Лобачев и Игорь Менакян сидели в приемной первого секретаря райкома партии и ждали вызова. Ехали сюда в неловком молчании и сейчас сидели в просторной квадратной комнате молча. Алексей Петрович, как заместитель по оргработе, должен был присутствовать при разборе персонального дела Игоря на бюро райкома. В дороге и здесь, в приемной, он чувствовал себя неловко, как бы виноватым перед Менакяном, хотя ни в чем перед ним не был виноват. Не виноват, но неловкость не проходила. Может, потому, что не Менакян сопровождал его, а все же он, Лобачев, сопровождал Менакяна и вот доставил его в эту приемную, где сидела у самой двери кабинета непроницаемая секретарша, а за двухслойными дверями, обитыми искусственной кожей, заседало бюро.
Лобачев немного робел. В этом отношении он был человеком не обтертым еще: мало приходилось общаться с начальственными лицами. Даже перед Федором Ивановичем Пироговым, к которому давно привык и запросто входил в кабинет, даже перед Федором Ивановичем, если они долго не виделись, Лобачев немножечко робел. Правда, в первые только минуты. В последующие минуты опять привыкал и чувствовал себя просто.
Здесь же, в райкоме, эта унизительная робость опять овладела им. Видно, теперь уже не вылечиться от этой болезни. А есть же, наверно, люди, которые, возможно, робеют и перед ним, перед Алексеем Петровичем. Тот же Игорь Менакян, возможно, робеет сейчас перед ним.
И от неловкости перед Менакяном и от этой противной робости на душе у Лобачева было нехорошо, гадко.
Ни одного слова, ни одного звука не было слышно из-за тех дверей, а там заседали люди, горячились,
Потом послышался тихий-тихий звоночек. Секретарша отложила бумаги, прошла за двухслойную дверь и тут же вернулась обратно.
— Пройдите, товарищи, — сказала она без улыбки.
И Лобачев с Игорем вошли.
Окна кабинета были справа, а длинный стол, по обе стороны которого сидели члены бюро, стоял слева, у глухой стены. Первый секретарь сидел за отдельным столом, который как бы прикрывал собой с одного конца длинный стол. У первого секретаря лицо было живое, с энергией, но невзрачное, не внушающее ни особого уважения, ни тем более неприязни. Среднее лицо. Почти все, кто сидел по обе стороны длинного стола, по угадываемым в них достоинствам, а может, даже и недостаткам, были гораздо значительнее первого секретаря. Кто по лобастой голове, кто по осанке, кто по взгляду, а кто и вовсе непонятно по чему, но все они выглядели гораздо значительнее первого секретаря. Все они сидели боком к первому секретарю и как бы независимо от него, и все же головы их были чуть-чуть, почти незаметно, повернуты к нему, а сами они, несмотря на свою значительность, в сравнении с ним были в чем-то едва уловимом все же вторичны.
С этим неясным и почти мгновенным ощущением Лобачев, после того как поздоровался и после того как первый секретарь скупым жестом пригласил садиться, сел в отдалении, почти у самых окон. Игорь сел в конце длинного стола, на свободный, приготовленный для него стул.
Моложавый, хорошо ухоженный человек поднялся и открыл папку с делом Менакяна. Кратко, по-деловому он ознакомил присутствовавших с содержанием папки. Биографию, характеристику, а также доклад Менакяна на комсомольском собрании он пересказал своими словами — пересказал умело и довольно точно. Решение партийного бюро факультета и подтверждающее решение парткома он зачитал полностью, как были эти решения сформулированы на бумаге.
Началось обсуждение.
Игорь сидел с опущенной головой. Черные волосы его, жесткие, как у китайца, закрывали лоб и глаза, нельзя было увидеть, о чем он думал в эту минуту. Когда кто-нибудь из райкомовцев бросал особенно резкие и несправедливые слова, Игорь поднимал голову и с укором смотрел на своего обвинителя.
— Гнать таких из партии, — говорил лобастый член бюро. — Партия не жалеет сил, строит для них светлое будущее, а они, — лобастый свирепо взглянул на Игоря, — а они — страшно подумать! — поднимают против партии руку. Надо бить по таким рукам.
Среди членов бюро была женщина, грудастая, в мужском пиджаке и с мужским голосом. Она говорила зло и в то же время трогательно.
— Павка Корчагин, Матросов, — говорила она трогательно и зло, — были моложе тебя, Менакян. Но они во имя партии, во имя народа не жалели своих жизней. А Зоя?! Ты подумал о Зое Космодемьянской? Нет, не подумал, тебе плевать на ее подвиг, на ее светлую память. Разве я не права?
— Нет, вы не нравы, — глухо отозвался Игорь, — и не имеете права говорить такие гадости.