Мысленный волк
Шрифт:
Легкобытов хотел прямо обо всем спросить, но женщина прижала палец к губам и покачала головой. «Она или не она, догадывается или нет? — думал он лихорадочно. — И как странно встретить ее здесь. Бред, сон… А впрочем, ничего странного и нет. Наверное, такие чистые, полные собственного достоинства дамы и бросаются в чан. Как она там сказала? Женщина, которую заставили намеренно страдать… А ее и вправду заставили».
Никогда бы он не поверил, что мечта его жизни исполнится здесь, в эту минуту, и исполнится так странно. В памяти всплыли чьи-то обидные слова о том, что у него не было других женщин, кроме Пелагеи, и охотник подумал, что вот ему выпал случай их опровергнуть, догнать и изменить свое прошлое. «Неужели я ради этого должен был сюда приехать? Как невероятно и как мудро все устроено. Милая моя, милая, чистое, безгрешное создание, как виноват я перед тобой. Это из-за меня и только из-за меня
Навстречу им попалась инвалидная коляска, и Павел Матвеевич узнал знаменитого виленского гадальщика Мойшу Эпштейна. Этого Мойшу возили по городу много лет — старого, сморщенного еврея со слезящимися глазами и бородавкой на шее. Он гаданием зарабатывал себе на хлеб, был по слухам необыкновенно богат, и когда-то именно он нагадал молодому студенту Павлу Легкобытову год тюрьмы. Мойша не сильно изменился — изменилась женщина, которая его возила, она одряхлела, высохла, а он по-прежнему сидел в своем креслице, розовощекий, ухоженный старичок, от которого всегда вкусно пахло, глядевший то ли на мир, то ли внутрь себя, и Павел Матвеевич вздрогнул, испугавшись, что Мойша узнает его и снова напророчит ужасное. Он хотел было спрятаться, но калека равнодушно скользнул по нему глазами, а потом задержал взгляд на его спутнице. В следующее мгновение женщина отстранилась от Легкобытова и быстро пошла по тротуару одна, точно получила какой-то знак. Павел Матвеевич хотел броситься следом, но зацепился за коляску, упал, а когда поднялся, то увидел свою Лауру рядом с высоким пехотным офицером, к которому она прижималась так же нежно, как только что прижималась к нему.
Охотника пронзила не ревность, не сожаление, а то мучительное ощущение потери, пустоты и опоздания, которое всю жизнь его преследовало после неудачного выстрела. Он хотел вырвать у пехотного штабс-капитана свою добычу, но она даже не отвернулась, а посмотрела на него такими безучастными глазами, что он отступил, потупился, смутился и не понял, что за умопомрачение на него нашло: ничего похожего на его берлинскую любовь в этой женщине не было — обычная, еще не слишком истрепанная проститутка, полностью зависящая от своей мадам или от сутенера.
Меж тем народу на улице — и мужчин в военной форме, и женщин в ярких платьях — становилось все больше, но внешне отношения между ними напоминали не преддверие дома терпимости, а какое-то странное действо, более похожее на маскарад или таинственный ритуал, согласно которому одних приглашали, других нет. Когда бы не абсурдность подобного предположения, можно было бы подумать, что в роли посетителей здесь выступали женщины, но, прислонившись к стене и наблюдая за прогуливающимися по улице людьми, Павел Матвеевич внезапно догадался, в чем дело. Эти мужчины будут скоро убиты, и каждая из дам, которая их выбирает, станет последней либо для этого молоденького прапорщика, либо для того пожилого полковника, либо для двух вольноопределяющихся. А женщины не телом торговали, но были связаны с его прежними мыслями о тайном знании мертвых. Они подносили воинам последнее утешение и напоминали каждому из них ту, кто была им всего дороже — жену, невесту, любовницу или же просто случайно мелькнувшее в толпе либо привидевшееся во сне и ставшее необыкновенно милым лицо. И та, что взяла его под руку, оттого была похожа на его возлюбленную, что обещала напоследок не сбывшееся в жизни, а потом распознала с помощью Мойши ошибку: Легкобытову предстояло еще жить. Он понял в эту минуту, получил от нее знак, ответ на мучивший его последние месяцы вопрос: сколько ему осталось и не появится ли снова в его жизни старец Фома, не отменит ли отсрочку, угаданную другим жрецом — отцом Эросом, и не назначит ли новый роковой день. Не выскочит, не назначит, не отменит, много тебе осталось, говорили ее сердитые глаза, тебе много, ты легок и будет тебе по фамилии твоей, а вот этим, другим, тяжелым, жить всего ничего, и поэтому они лучше тебя, достойнее, благородней, как всякий, кто скоро умрет, по сравнению с тем, кто остается жить.
Павел Матвеевич был не один обманут: нескольких человек на его глазах женщины оставляли в смятении и слезах, а с другими, ликующими, удалялись, и избранные не понимали своего несчастья, а брошенные — счастья. «Согласился ли бы я пойти с ней, если бы завтра меня не стало? Да, согласился б, — сказал он и посмотрел в тусклые, безразличные очи Мойши, который режиссировал этот спектакль. — Я бы все отдал за то, чтобы ее увидеть и быть с ней». На глаза у него навернулись слезы; воспоминания юности, такие острые, точно все случилось только вчера, обновились в его сердце, и Легкобытов прошептал: «Я не знаю, ты это или не ты, мое воображение или соблазн, но если это не
И долго он бродил по неровному городу, потерянно заглядывал в женские лица, но странное дело, сколько ни пытался найти улицу греха, она больше не попадалась ему и никто из прохожих не знал, где такая улица находится и о чем он спрашивает. А когда спросил про гадальщика Мойшу Эпштейна, на него посмотрели подозрительно и ответили, что Мойша умер три года назад и похоронен на старом еврейском кладбище, где всякий укажет его могилу.
7
Легкобытов приехал в Вильну не только для того, чтобы написать военный очерк для «Русского времени», пуститься в тревожные воспоминания о далеких днях мятежной юности или предаться мистическим переживаниям времени настоящего. С началом войны, вернее, с ее продолжением, когда по всей России бабы стали подрабатывать шитьем стеганых солдатских штанов, Пелагея переменилась, как невозможно было и предположить. Ни на какую барыню она больше не походила, и всю ее спесь и гордость смыло животным страхом.
— Его заберут. Его возьмут в армию и убьют, — твердила она.
— Да никуда его не заберут! — сердился охотник. — К тому времени, когда ему в рекруты идти, война закончится.
— Не закончится, — говорила она обреченно.
— А я тебе говорю, закончится, замирятся с немцем, потому что нечего нам с ним делить, и к весне вернутся мужики домой. Пойми ты, баба неразумная, — втолковывал Павел Матвеевич жене, говоря нарочито доступно, хотя с большим успехом он мог бы попытаться убедить в своей правоте лошадь или обломки германского велосипеда, снесенные в чужой сарай. — Какие бы там дураки наверху ни сидели, они того не могут не понимать, что нельзя русскому мужику долго воевать. Наполеона за сколько побили? За полгода. Так и с немцем. Раз не сумели за год победить, все — шабаш, мир давай. Или тут такое начнется, что ни с каким немцем не сравнится.
Но настала весна, в обезлюдевшей деревне вышли пахать бабы, старики и подростки, все больше похоронных известий приходило в крестьянские дома, и однажды ночью Легкобытов проснулся от странного шороха. Пелагея с топором в руках стояла над сыном.
— Ты что делаешь?
— Пальцы, пальцы ему отрублю, — шептала она.
— Брось топор!
— Был бы он твой кровный сын, ты бы так не говорил. У тебя бы сердце болело, бесчувственный, холодный ты человек. У тебя одни книжки на уме да люди дальние, а ближних ты и не видишь, и не видел никогда, — сказала Пелагея и заплакала жалобно и бессильно. — Ну прости меня, прости, бабу глупую. Сама не знаю, что говорю, помешалась от горя. Уведи его в лес, Павлуша, спрячь где-нибудь, ты же здесь все ходы и выходы знаешь. Выкопайте землянку за болотами, туда никто не пройдет, а я буду ему еду носить. Сделай так, вспомни, сколько ты от меня добра видел, — ластилась она к нему, и он не знал, что с этой бабой делать и как угомонить ее, но одно понимал — в покое она его не оставит.
— Моих бы детей так любила, — пробурчал он, однако дальше случилось то, чего ни Легкобытов, ни Пелагея не ожидали: однажды Алеша сам исчез из дома. Ушел, не сказав никому ни слова, не оставив никакой записки и не взяв ничего, кроме ружья из взломанного оружейного ящика.
«Зауэра» Легкобытову было жаль безумно, но странным образом сюжет о молодом человеке, который, не желая идти на войну, отправляется в далекие леса, где звери и птицы еще не распуганы выстрелами, и живет лесным робинзоном среди дикой роскошной природы, его захватил, и захотелось отложить никак не выходивший роман и начать писать другую историю, писать стремительно, быстро, так, чтобы рука не успевала за словом, а слово за мыслью, как бывало с ним во дни первой молодости. Он уже видел своего юного героя, скрывающегося от людей и пробирающегося глухими звериными тропами в край, в котором нет людского безумия.
И сотой доли правды не смог сказать Павел Матвеевич о том ужасе, что вызвала у него война, лишь робко, осторожно, исподволь давал он понять самым проницательным своим читателям, что мир людей неизлечимо болен и война есть самое ужасное проявление этой болезни, а все те, кто эту войну призывают и благословляют, суть безумцы и тати. Но не в том была его писательская задача, чтобы обличать зло и скудоумие — это дело нехитрое, это всякий сможет, — Павлу Матвеевичу Легкобытову надобно было не отрицать, но утверждать и показать гармоничную жизнь обрученного с природой человека.