На берегах Сены.
Шрифт:
— «Онегин, я тогда моложе...» Это для меня одни из самых божественных строк — вся эта глава. «Сегодня очередь моя...» И в особенности — «Руки бесчувственной своей...» Ведь если «бесчувственной руки своей» — вся прелесть, вся магия пропала бы. А эта, казалась бы, ничем не вызванная перестановка слов...
И вот Адамович говорит о Пушкине, весь преобразившись. Говорит серьезно и долго, с увлечением. Пушкин, Лермонтов и Толстой для него те «три кита, на которых держится русская литература». И вдруг:
— А ведь мы с Жоржем, это было еще до вас, хотели исправить Пушкина. И выпустить «Исправленного Пушкина». Я и сейчас
Я смеюсь.
— Конечно, знаю, помню. Ничего, по-моему, страшного не произошло бы, если бы действительно выпустили. Ведь вы тогда были очень молоды.
Он морщится.
— Не всякое идиотство можно оправдать молодостью. Слава Богу, что мы не решились. Я бы этого себе никогда не простил. Ни себе, ни Жоржу. Это его была идея. Ведь он начал эгофутуристом, а я...
— А вы всегда были классиком — с младых ногтей. И остались им. Но, Онегин, вы сейчас гораздо лучше, чем раньше.
Адамович действительно становился лучше с годами. Он, хотя этому и трудно поверить не знавшим его еще «в те баснословные года» в Петербурге, как-то душевно «молодел», приобретал качества, присущие молодости: отзывчивость, доброту, желание контакта, легкость общения и готовность заводить новые дружбы. Он становился все менее эгоистичным, все более снисходительным к слабостям других.
— Надо прощать, — часто повторял он. — Конечно, это не легко и мне не всегда удается. Я ненавижу тех, кто передает мне: — А тот или та о вас сказали... — Я ведь и сам и о той, и о том... это вовсе не значит, что я о них плохо думаю. Только для острого словца, раз они мне под язык или под перо попались в письме. И они обо мне так. Но в чужой передаче все становится оскорблением. И трудно забыть и простить.
Правда, даже и о своих друзьях, о тех, к кому относился с настоящей симпатией и уважением, он почти всегда говорил с насмешкой, остро подмечая их комические черты, давая им забавные клички. Я привыкла к такой его манере. Но вот уже лет десять он все реже высказывал резкие мнения о людях и все чаще говорил:
— Нет, в сущности, он не глуп, а только кажется глупым, если его невнимательно слушать. Он просто не дает себе труда разобраться в путанице своих мыслей.
Или:
— Она, конечно, зла, но ведь она очень несчастна. Оттого и зла. И к тому же ведь дура. Пожалеть ее надо.
Об одном нашем общем знакомом:
— Конечно, он постоянно меняет свои мнения. Но он искренен. Каждую минуту. Правда, на одну только эту минуту, в следующую он уже может переменить мнение. Но всегда искренен.
— Надо быть гораздо снисходительней к людям, — и прибавлял полунасмешливо: — «Не суди и не судим будешь». А я вот не могу. Сужу с утра до вечера всех и вся. И первого себя. За то, что сужу. И вообще за все.
Адамович — я не знаю, замечал ли это кто-нибудь, кроме меня, — был очень застенчив, хотя умело маскировал свою застенчивость. Но победить ее, как он победил свой эгоизм, ему не удалось. Застенчив он был не только внешне, но и внутренне. Внешнюю свою застенчивость он научился хорошо скрывать. И вряд ли кто, принимая его у себя, догадывался, что ему стоило мучительных усилий войти в гостиную, полную гостей, и поцеловать руку хозяйки. Он сам признавался мне, что у него сжимается сердце, когда он переступает порог чужого дома. Даже самого дружеского, где его с нетерпением ждут. Правда, только на одну минуту. Потом
— А вот выступать публично мне гораздо легче. Даже совсем легко. Пойдите поймите почему. — Он подымал брови и с недоумением смотрел на меня.
— Оттого что вы прирожденный оратор и эмигрантский златоуст, — уверяла я его.
Адамович действительно прекрасно говорил. И очень легко. Как-то раз, еще до войны, мы с ним приехали в «Зеленую лампу» прямо после обеда у нас. Он должен был выступать с докладом, но ни за обедом, ни в такси ни слова не было сказано о его предстоящем докладе. И только приехав в «Зеленую лампу», он отошел от нас с Георгием Ивановым и уселся на стул в коридоре.
— Подождите. Я останусь тут. Мне надо обдумать, что я буду говорить. Пять минут. Через пять минут, не раньше — можешь объявить заседание открытым.
Георгий Иванов был бессменным председателем «Зеленой лампы». Правда, роль эта была чисто декоративная. Он ограничивался только тем, что открывал и закрывал заседания и предоставлял слово ораторам. В отличие от Адамовича Георгий Иванов не обладал никакими ораторскими данными и в публичных дебатах не участвовал. За все существование «Зеленой лампы» он прочел один лишь доклад. Прочел по написанному, а не сказал. О символизме.
Пяти минут для Адамовича оказалось вполне довольно. Он в тот вечер — как, впрочем, и всегда — отлично говорил. Адамович был великолепным оратором, что обнаружилось уже в собраниях «Зеленой лампы» в конце 20-х годов. Но блестящим собеседником, тем, что французы когда-то называли «causeur» [33] , он не был. И даже слегка гордился этим.
— Нет, — говорил он, — я совсем не завидую «тэйблтокным» [34] успехам Жоржа. Мне непонятно, как это он режет и бреет и мгновенно отвечает du tac au tac [35] . Иногда мне даже неловко за него, и в то же время я восхищаюсь им. «Таких уж нет и скоро совсем не будет» — по определению Ильфа и Петрова в «Золотом теленке» или в «Двенадцати стульях».
33
«говорун», «разговорщик» (фр.).
34
«застольно-разговорным» (от англ. table — стол, talk — говорить).
35
метко (фр.).
Да, таких блестящих собеседников «уж нет и скоро совсем не будет». Мне, по крайней мере, за все годы эмиграции ни в Европе, ни в Америке никого, кто бы мог сравниться в этом отношении с Георгием Ивановым, встретить не пришлось. Не исключая и Тэффи. В Петербурге равным ему был один Михаил Леонидович Лозинский, тоже «остроумный свыше всякой меры, блистательный разговорщик».
Зинаида Николаевна Гиппиус сразу оценила Георгия Иванова и стала сажать его за чайным столом с своего правого, лучше слышащего уха. С ним она вела длинные беседы не только по «воскресеньям», но часто и вечерами, когда она приглашала его одного «поговорить с глазу на глаз» о стихах и о русских делах. Русские дела интересовали его не менее, чем ее.