На берегах Сены.
Шрифт:
Георгий Иванов растерянно смотрит на меня.
— Ты, пожалуй, права. Мне тоже казалось, что это вздор! Но Жорж думал... Я снова перебиваю его:
— Вздор, вздор, вздор! А если просто написать правду? Может быть, она поймет и простит?..
— Чтобы она поняла, чтобы она простила? Ты смеешься, должно быть.
Нет, я совсем не смеюсь, мне совсем не смешно. Я так радовалась, столько строила радужных планов новой жизни. И теперь...
— Сделать мы ничего не можем, — говорит Георгий Иванов, снимая
Не говорить? Или говорить? Ах, не все ли равно? Я все еще стою на месте, не двигаясь.
— Ка-тас-тро-фа. Да, это катастрофа. Не только для нас. Но и для Адамовича.
Я сплю. Мне снится что-то очень приятное, но Георгий Иванов будит меня.
— Вставай скорее! Жорж пришел. Он в отчаянии, что ты не согласна написать отцу. Он непременно хочет тебя видеть.
— Зачем? Не надо было меня будить, — сонно бормочу я. — Ведь я не могу ему помочь ничем.
— Он такой несчастный, совсем погибающий.
— Несчастный? Погибающий? — переспрашиваю я и быстро встаю с кровати, надеваю халатик и, даже не взглянув в зеркало, не пригладив волосы, выбегаю в соседнюю комнату.
Адамович стоит у окна. Вид у него действительно, несчастный и потерянный. Он, наверное, не спал всю ночь — под глазами большие темные круги, и веки опухли.
— Правда, мадам, вы не хотите написать отцу? Неужели вы не хотите мне помочь?
— Не не хочу, а не могу. Из этого, кроме скандала, ничего не получилось бы. Верьте мне, я все готова для вас сделать, но просить у отца деньги на вымышленную операцию не могу.
Мне его так жаль, что я на самом деле готова для него «все» сделать. Но это «все» ровно ничего не значит — я ничем, решительно ничем не могу ему помочь.
— А я так надеялся на вас! — Он вздыхает. Я молчу, и Георгий Иванов тоже молчит. Да что уж тут и скажешь?
— Все? — спрашивает вдруг Адамович изменившимся, срывающимся голосом. — Все согласны для меня сделать? Тогда, может быть, я еще и выкарабкаюсь. Если вы согласны отыграть эти деньги.
Я не понимаю.
— Отыграть?
— Да, да! Отыграть — в рулетку отыграть. — Он умоляюще смотрит на меня. — Это единственный выход. Другого нет. Мы поедем в Монте-Карло, и вы отыграете десять тысяч в казино.
Я просто не верю своим ушам.
— Вы серьезно? Это какая-то фантастика.
— Ничуть не фантастика. Когда вы с отцом ездили в Монте-Карло, вы ведь отыгрывали все, что он терял. Разве не правда?
Я киваю.
— Да, но мы играли для развлечения, на пустяки. Ни разу больше чем на двести франков. А на такую большую сумму...
Но Адамович настаивает.
— Важно не то, много или мало вы выигрывали,
Я пожимаю плечами.
— Об этом и вспоминать смешно. Это была детская забава. Отец и дядя давали мне золотой, и я ходила вокруг карточного стола, примазывалась и выигрывала несколько рублей. Мне тогда казалось, что это очень много. Но серьезно, на большие деньги... Нет, я не могу.
Но Адамович так загорелся фантастическим планом Поездки в Монте-Карло, что не принимает моих, казалось бы, разумных доводов и все продолжает настаивать. Я не сдаюсь, и это начинает его раздражать.
— Так вы только пустяки выигрывали для забавы? — вдруг неожиданно резко спрашивает он. И, сделав паузу, почти со злобой: — А когда отыграли казенные деньги, проигранные каким-то советским служащим, это тоже были пустяки?..
Я так поражена, так ошеломлена, что могу только выговорить:
— Откуда вы знаете? Откуда?..
Ведь я в тот день дала честное слово, что «никому никогда», ведь это могло кончиться трагически — расстрелом, если бы кто-нибудь донес. Расстреливали тогда за меньшее, и только уже покинув Россию, как-то ночью я, молодая влюбленная жена, не удержалась и все рассказала Георгию Иванову, чтобы у меня от него не было никакой тайны, — рассказала под величайшим секретом, и вот, оказывается, он меня по легкомыслию и болтливости выдал.
Я оборачиваюсь к нему:
— Так, значит, ты, Жорж?..
Георгий Иванов смущен.
— Конечно, я. Но в этом ничего плохого не было. Даже напротив.
— Но ведь я дала честное слово. Он поднимает брови.
— Ну, знаешь, слова в те дни не очень-то держались.
Да, «не очень-то держались». Но я действительно за все эти годы не только никому, кроме Георгия Иванова, не рассказала этого, но и сама никогда не вспоминала. Настолько, что почти забыла. И теперь все эти воспоминания, вдруг ожив, как волны, захлестывают меня, я тону в них, и вот я уже не в Париже, а в Петербурге, и снова переживаю то, что случилось тогда со мной.
...Зима 1920 года. Тревожные кронштадтские дни. Что-то будет? Господи, что-то будет? Я иду по Бассейной, непривычно пустой и тихой. Страшно? Конечно, страшно.
Вот и Дом литераторов. Я вбегаю в прихожую. Дом литераторов переполнен и скорее похож на какой-нибудь митинг, чем на чинное собрание поэтов, кавалерственных дам и сановных старичков. Ко всем новопришедшим бросаются со всех сторон с вопросами:
— Ну, что? Что нового?.. Что?..
Один Кузмин, как всегда, спокоен. Волноваться, по его глубокому убеждению, глупо — ведь для него в жизни все — «милый вздор».