На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
Великий Улов запечатлелся у меня в памяти лишь как ярко-белоснежное пятно (мне тогда было всего пять лет), зато одного из его выдающихся потомков, Бравого, удостоился я чести убирать и помогал работать.
Удачи в езде мне не было, но кому я проигрывал? Волшебникам вожжей. Пыль глотал из-под копыт резвачей в руках таких чудодеев, как Сорокин (камзол белый, красная лента через плечо) и Зотов, картуз красный, камзол зеленый, одна нога не гнется – на протезе, отчего лошади у него со старта бочили, зато уж как разберутся ходом вовсю, то – летят.
Кто, глядя на мою посадку в седле, говорил: «Перестань ты, как кот на заборе, горбиться»? Отечественные и мировые чемпионы. «Вы, нынешние, нут-ка». Однако если вы спросите меня, понимаю ли я в лошадях, то я отвечу «Нет». Кое-что знаю о лошадях, но отличить хорошую лошадь от плохой не в силах.
Груз памяти, конечно, тянет меня назад, делая пристрастным
«Вы нам напоминаете реакционного романтика», – в университетские годы говорили мне мои профессора, в первую очередь Самарин с Виппером, а уж смысл употребляемых ими слов они понимали вполне. Если обычно газеты читают затем, чтобы узнать что-то новое, то учителя мои в те же газеты заглядывали, кажется, лишь для того, чтобы установить, какому понятию, давно известному, соответствуют последние события. «Преторианский переворот» определяли эрудиты, читая о том, что вчера произошло в Парагвае. И они тут же «усекли», куда меня потянуло, едва я стал у них отпрашиваться с лекций на конюшню.
Приобщившись к призовой конюшне, я старался и выглядеть подобающим образом, что было тогда нелегко. Где взять картуз, как у наездника Яковлева, которого с Крепышом я видел на фотографиях? Из конфискованной у деда летчицкой фуражки первого призыва наш сосед, портной Абрам Захарыч, смастерил нечто вроде страймла молочника Тевье, после чего знакомые заговорили, что у меня на голове появился головной убор a la Russe. Не было у меня и сапог бутылками, оставалось надеть лейтенантские, но знакомые все равно недоумевали, с какой это стати я расхаживаю по городу «в русском национальном костюме». Далеко еще было до почвеннического рейвавализма (оживления), вспыхнувшего что-нибудь лет через десять-пятнадцать. Правда, косоворотка у меня была натуральная. Сшила ее тетя Настя, вдова кучера Егора Иваныча Яничева, последнего из кучеров. Стоял он некогда со своей пролеткой у Красных Ворот и знавал того вошедшего в литературу лихача-душегуба, обладавшего голосом и до того трогательно исполнявшего в хорошую минуту «На Старой Калужской дороге, на сорок девятой версте», что слушатели заливались слезами. Нам эту песню, когда Егор Иваныч был еще жив, пел не обладавший ни голосом, ни слухом, но преисполненный искренним чувством, древний драгун Демидов, мы – подтягивали.
Лошади – это был, конечно, романтизм, возвратное движение назад в пампасы. Всадник – явление историческое. Конник – фигура социально-политическая. Первым усмотрел некий смысл в моих пока еще устных конных сказаниях, мой тезка, писатель-историк – почему? Исподволь назревал у Дмитрия Жукова пересмотр прошлого, он тайно стоял за казачество и начинал в глубине души сочувствовать белому офицерству. «Ты помнишь, – говорил он, – как в «Чапаеве» показаны капелевцы? Как герои». Галина Брежнева по дороге на конзавод вдруг спросила, указывая на заметную по размаху новостройку: «А правда ли, что здесь строятся дома для избранных?» Только устремленный на меня напряженный взгляд охранника помешал мне переспросить, что об этом известно ей самой; пришлось притвориться, будто я гляжу в другую сторону и вопроса не расслышал. А вопрос был по существу: куда движемся?
«То было время расцвета», – с подтекстом написал я в самой первой своей «лошадиной» статье. Подтекст заключался в переоценке десятилетия, предреволюционного, которое нас со школьных лет учили считать «позорным». Но какой же позор, если какую сторону той жизни ни возьми, то было время великих, эпоха Крепыша и Шаляпина! Статья была вовсе не о революции, посвящена была первой русской беговой наезднице Вере Костенской, призовая ее карьера пришлась на девятьсот десятые годы, поэтому я и ввернул про полный расцвет. Появилась эта небольшая статья на последних страницах беговой программы, не в воскресном
Современным людям захотелось старины – желания такого рода мои всезнающие профессора называли реставрационными тенденциями, но, не решаясь произнести этого вслух, лишь осторожно, окольным путем, меня предупреждали, прося не забывать, чему они меня учили: романтизм есть реакция. Но процесс пошел, как скажет хорошо нам известный деятель, и я своими ушами слышал, как Горбачев это изрек, когда в середине восьмидесятых пригласил нас, литераторов, на совещание. Однако задолго до этого, когда реформатор еще шел к коммунизму, мы все, сообща, пусть по-разному, способствовали ретроградному движению, как некогда вся Россия споспешествовала революции. «Так дальше жить нельзя» – говорили тогда, и нам то же чувство со временем сделалось знакомо. По Лукрецию, Карлейлю, Гегелю и Марксу, история повторяется, все случается дважды, раз – трагически, второй раз комически. Нам выпало играть историческую комедию социального переворота, когда над лозунгами, обещавшими «Больше социализма», можно было только смеяться. И в этом разница. Когда Ильич насвистывал «Смело, товарищи, в ногу», тогда ему вторили искренне, когда же нам пророчили «возврат к Ленину», мы знали – это вранье и обман. Хотел ли каждый из нас, как мольеровский Жорж Данден, того, к чему все пришло?
Очутившись однажды рядом с Буденным услышал, как он сказал «Шестьдесят лет служу в армии», и поймал себя на том, что в моем представлении прославленный кавалерист был связан с армией только при советской власти, а он, оказывается, еще до того прожил целую жизнь. Нет, конечно, мы знали, да не осознавали, что было, и даже мнение самого Буденного о былом приходилось «пробивать». Прочитав в этой книжке его похвалу всаднику дореволюционной выучки, вы, быть может, спросите «Что тут крамольного?» А то, что Буденный или Брусилов и другие наилучшего качества кадры старой армии, считались исключениями, – нужно ли это говорить? Но как только мы осознали, что и настоящая школа была, и вообще – было, было, тут подхватило и понесло нас неудержимо, как ноги сами несли меня на конюшню, и седло старинной выделки, как у Толстого, стало выглядеть символом качества, признаком класса, а класс… о, класс!
Недавно на том же конном заводе, где когда-то выслушал я горестную исповедь профессора Витта, увидел я кавалькаду девушек, которым отцы, как видно, не только не запрещали заниматься конным спортом, но всячески их поощряли. Не знаю, насколько высокие должности занимали нынешние папаши, но теперь дело было не в должностях, а исключительно в деньгах. Денег же у современных отцов дочерей (и сыновей), желавших заниматься конным спортом, судя по всему, хватало на покупку не только седел, не хуже качеством, чем у Толстого, но даже лошадей, и каких лошадей! Выводных из-за границы, о которых в мое время высокопоставленные начальники предпочитали помалкивать, а кто не помалкивал, тот мог поплатиться за это жизнью. Со мной была шестилетняя внучка, перед этим мы побывали в Третьяковской галерее, рассматривали «Всадницу» Брюллова, и вот перед нами развертывалась картина, вернувшаяся в жизнь.
Со знаменитой картиной у меня связана такая история. Раньше ходил я в Третьяковку каждую неделю, и как-то раз, в зале с «Всадницей», слышу, экскурсовод группе школьников объясняет, что перед ними образец классицизма – красиво, однако, неправдоподобно. «Ведь нельзя, – говорил экскурсовод, – таким легким движением остановить лошадь на скаку». – «Почему же нельзя? – раздается девичий голос из группы. – Можно, на мундштуке, это рейнин». Говорила дочь моего тренера из «Пищевика», перворазрядница по конному спорту.