На большом пути. Повесть о Клименте Ворошилове
Шрифт:
На столе парила картошка в чугунке, стояла бутылка подсолнечного масла. Горкой - крупные ломти хлеба. Екатерина Давыдовна деревянной ложкой размяла картофель в тарелке, посолила крупной грязновато-серой солью.
– Садись, Клим, - окинула его быстрым, сочувственным взглядом.
– Знаешь, что я заметила? Говорить ты стал хуже.
– Верно, хриплю. Простыл немного.
– Я не о том, - чуть заметно поморщилась жена.
– Слова у тебя какие-то твердые, казенные, что ли. Теплоты мало.
– Теплоты?
– удивился он.
– Не знаю... Как всегда, что нужно, то и высказываю.
– Нет, Клим, не как всегда, - живо возразила она.
–
– Я и сейчас так...
– Верно, когда со мной или Сашей Пархоменко. Или со Щаденко. Когда попросту. А перед людьми будто газету читаешь. Сухие слова, тяжеловесные фразы.
– Сама работа того требует.
– Ой ли?
– качнула она головой.
– А ну тебя, прямо цензура у меня персональная, - засмеялся Климент Ефремович, обняв жену за плечи.
– Мы рассуждаем, а картошка стынет. Не допустим такого безобразия?!
Свел разговор к шутке, но замечание Кати все же задело его. В тот же вечер, выступая в политотделе дивизии, он поймал себя на том, что произносит готовые, отшлифованные словосочетания. «Великий исторический момент... Сплотим наши пролетарские ряды... Крепче сожмем винтовку в мозолистых трудовых руках... Отрубим поганую голову гидре контрреволюции...»
Все это было правильно, но Климент Ефремович ощутил какое-то беспокойство, недовольство собой. Это чувство усилилось во время товарищеского ужина, когда Ворошилов, будто со стороны прислушавшись к себе, понял: даже в застолье, на отдыхе он избегает острых веселых словечек, говорит о службе, о делах. Будто продолжает свое выступление.
Потом, лежа на теплой печке, куда определили его хозяева, он думал о том, что Катя, как всегда, молодец: первая заметила эту вот перемену в нем... Надо разобраться, почему так случилось, хорошо это или нет?
Конечно, при желании он может выступать как угодно и перед кем угодно. Хоть перед батраками, хоть перед учеными, хоть перед самыми заядлыми буржуями. Сумеет овладеть вниманием любой аудитории... Всяко бывало в его жизни, самых разных людей доводилось убеждать, спорить с ними, доказывать им. Опыт есть кое-какой, и знания поднакопил. Все богатство, вся сочность народного языка - при нем. Это - от матери, от крестьян и рабочих, среди которых рос и работал. И украинский язык ему хорошо знаком, и то особое, певучее русско-украинское наречие, которое сложилось в донецких, причерноморских и приазовских степях... Потом были годы, прошедшие среди ссыльных революционеров, среди очень образованных, интеллигентных людей, язык которых первое время казался ему чужим, вроде бы даже и не российским. Однако со временем освоил и его. Много читал тогда, участвовал в дискуссиях. У него было даже некоторое преимущество перед очень образованными товарищами: выступая среди рабочих и крестьян, он мог проще, доступней изложить, разъяснить самые сложные истины.
Права Катя: хлестко, бойко говорил он, бывало, на сходках, на собраниях и митингах. Затем, после Октября, был особый период - прилив радости и энтузиазма, когда требовалось не столько убеждать и доказывать, сколько зажечь массы своей страстью, своим огнем, увлечь их в бой, на защиту революции. В то время все решала яростная убежденность, горячие призывы, личный пример тех, кто брал на себя руководство.
Да, главное после Октября было раскачать до самых глубин весь народ, сдвинуть, повести за собой рабочих,
Вероятно, огромная ответственность за людей и события, легшая на плечи Климента Ефремовича, исподволь сказывалась на всей его жизни, а не только в выступлениях, в разговорах. Причем незаметно для него и настолько естественно, что он даже не обратил внимания и осознал это изменение в себе лишь теперь, после замечания Кати.
5
Люди, хорошо знавшие Романа Леснова, беззлобно посмеивались над ним за его юношескую восторженность, за способность окружать самые обыденные явления романтическим ореолом. И хотя это свойство Романа много раз входило в противоречие с суровой действительностью, хоть и частенько постигало его разочарование, все-таки не утратил он веру в необычайное, возвышенное, прекрасное. Да и не мог утратить, потому что по характеру своему легко, с удовольствием воспринимал каждую крупинку интересного, радостного.
Там, где Фомин видел, к примеру, препятствие, которое требует напряжения, траты времени, Роман усматривал еще одну возможность узнать новое, испытать силенки. Если на бывалого фронтовика Елизара Фомина, человека строгой самодисциплины, командир эскадрона Башибузенко произвел своим вызывающим видом и необдуманным поступком самое неблагоприятное впечатление, то Роману Леснову кавалерист показался чуть ли не образцом революционного воина. Выбилась на волю, разгулялась народная силушка! Вот он, беззаветный герой, за которым охотно рвется в сражение трудящийся люд! Может, и трудно с таким, зато рядом с ним приобщишься к настоящей борьбе!
Ожидая распределения, он часто думал не только о Миколе Башибузенко, но и о загадочном, горделивом Сичкаре, о скуластом, диковатом на вид Калмыкове. Вспоминают ли они о случайной встрече, о разговоре в вагоне или начисто забыли все в боях и походах?!
Оформив бумаги в политотделе дивизии, Леонов, не надеясь на попутную подводу, пешком отправился в село, где расположился на отдых нужный ему эскадрон. Денек выдался светлый, с легким морозцем - одно удовольствие прогуляться. Сухой снег громко поскрипывал под ногами.
Явственно ощущалась близость фронта. Проносились на разгоряченных конях ординарцы. Встретились фуры с ранеными. Потом пленные: конвоиры торопили, подгоняли колонну, видать, хотели до темноты попасть на сборный пункт, определиться с ночлегом. А Леонов не спешил и добрался до села только ночью.
Где-то неподалеку, на юге, погромыхивали орудия. Красной кисеей колебалось там зарево, вызывавшее тревогу, но в селе никто словно и не помнил о войне, даже вроде бы праздник какой-то справляли. Светились окна. Людно было на улицах, слышались песни, веселые голоса, девки повизгивали.