На долгую память
Шрифт:
Ты спрашиваешь, в чем хожу. Тоже хотела купить хоть немудрящее пальто, надоело в фуфайке ходить. Ну с деньгами скуповато, купила заместо пальто плюшевую жакетку. Не вздумай, сынок, поехать куда, привыкнешь разъезжать, как наш Никита, этот везде побывал с подарками. Ты уже не маленький, тебя учить нечего. Рассчитываю на тебя тут, что ты помнишь нашу жизнь и ведешь себя сознательно, не надо, чтоб тебе казалось, как товарищу твоему, что у нас в газетах пишет: как ни напишет, то все у него гладко да хорошо, куда с добром. Привыкай, милый сынок, ценить тех, кто тебя поит и кормит, а то что ж, некрасиво получится: мама бьется, бьется, а ты позабудешь. Грех
Хотелось к бабушке съездить, а тут погреб завалился.
Пишу на скору руку, не обижайся.
Кладу 3 рубля…
Глава седьмая
Никите Ивановичу редко сиделось на месте. На картошке, едва пропалывали или выкапывали две-три сотки, врезал в землю лопату и шел курить на чужое поле.
— Старенька! Считай, выкопали. Покурим.
Слова вели далеко-далеко, к царству небесному. В мечтательном сне дарил детям богатые вещи, возил их по всему свету, гордился собой и жизнью своей. И постепенно привык к этому.
Но у матери-то, Физы Антоновны, хранилась надежда на него, иначе бы зачем жить и топтаться рядом. И как Жене ее, так ей самой в детстве, чудилось, что вот скоро взойдет над миром кто-то и поймет их, и смилостивится, одарит и спасет.
— Никит, — мягко приставала она, — ну когда уже начнется дело? Тебя сознание когда-нибудь берет? Нельзя же так.
Как-то зимой пригласили его на свадьбу в родную деревню Верх-Ирмень.
— Старенька! — воспылал он, сбрасывая с себя в угол грязную одежду. — Повезу тебя в свою деревню, поглядишь, где я сопливым бегал.
— Ты и сейчас носом шмурыгаешь.
— Вообще-то есть маленько, — громко сморкнулся он в тазик под умывальником. — Бывало, против ветра на два метра!
— Мы ж надумали телка резать.
Теленочка корова принесла два месяца назад. Сперва его спасали от холода в избе, в промежутке между умывальником и обеденным столом, подставляли ему консервную баночку, если он, вздрогнув, поднимал хвост, подтирали после пойки молочные пятна на исчерканном копытцами полу, потом увели к матери в морозную стайку и долго решали, что же с ним делать дальше: держать на мясо или скорей резать, пока цены на базаре высокие. Женя и Толик обычно уговаривали оставить теленочка. Едва Никита Иванович брал нож и наказывал матери приготовить клеенку, ребята убегали со двора. Они приходили к вечеру, когда уже на сковородах подавали поджаренную кровь, печенку, почки, и ложились в постель без ужина. Так было каждую зиму.
— Оставим его, — сказал на этот раз Никита Иванович. — Черт с ним.
— Аи, как тебе загорелось в деревню. Чем же ты его потом кормить будешь?
— А там посмотрим. Поедем. Поедем, старушка. Семьдесят пять километров, в последний раз в тридцать шестом году был. Увидишь, как меня встренут. Никиту Ивановича нигде не забыли. В крайнем случае телка после прирежем.
Русский человек, если что надумал, уже не может сдержаться. Никита Иванович, казалось, ради двух-трех дней и деревне готов был и дом продать.
— А я? — сказал Женя. — Я тоже хочу в Верх-Ирмень.
— У-у, я один не останусь, — сказал Толик. —
— Двоек много.
— Чего вы там не видали? — сказала мать. — Свадьба, все напьются, начнут петь, материться, а вы будете слушать! Занимайтесь лучше книжками.
— Ой, — сказал Женя, — и так нигде не бываем. Ладно, ладно.
— Да одевайся, жалко мне! — согласился Никита Иванович. — Одевайся. Толик, покараулишь, тебе аккордеон куплю. Корову соседи подоят. Поехали!
— Три двойки получил, так уж и не берут. Ладно, ладно. Как чо, так Толик за водой сходи, за хлебом постой, в стайке откидай, а взять с собой — ни разу. Для себя живешь: охота, товарищи.
— Я для себя живу, ёхор-мохор, для себя, да? Не успеваю на вас напасаться. Увидел отца: один раз за сто лет в деревню собрался. Велика беда. Езжайте все, я буду корову доить. Ну?
— Ладно, ладно, — сказал Толик и лег в постель. А Жене повезло.
Что и было обидного, давно растаяло в памяти, и если бы детство действительно возвращалось к человеку наяву, в нем бы хотелось пожить еще и затем, чтобы не знать разочарований и не видеть в старших отступников, хитрецов и фальшивых героев. И все таким же бы чудесно-забавным летел перед ним образ Никиты Ивановича, русского мужика, которому хотелось во всем подражать. С отцом, думал Женя, нигде никогда не пропадешь, с ним изо дня в день интересно, легко и весело. Как часто Женя не поминал потом в бедные растерянные часы жизни его русский обычай презирать неудачи и тяжести, находить утешение в том, что есть, потому что сегодня неважно, а завтра может быть и получше — жизнь есть жизнь! Но точно ли запомнил Никиту Ивановича? Не забыл ли чего главного и не подкрасил за давностью лет, благословляя в элегическом настроении прошлое, детское, навеки утерянное?
Приличного костюма на свадьбу у Никиты Ивановича не было, и он как-то мимолетно пожалел, что ничего не привез из Германии. Оделись как могли, Физа Антоновна показала Толику, где что брать, куда сливать молоко, и вышла к ожидавшим в кошевке Никите Ивановичу и Жене.
— Стой-ка… — вылез Никита Иванович. — Надо же подарить людям что-то.
— Деньгами положим, сейчас деньгами кладут, какой подарок найдешь в магазине? Кирзовых сапог и тех нету.
— Пускай другие деньгами, а мы в грязь лицом не ударим.
— Никит, у нас ничо нет, ты как маленький. Повыбражать тебе.
— Аппарат отдам!
— Да ты чо! Ты ж Толику привез, он не твой. Дареное не возвращается.
— Подумаешь, немецкий. Гэ на палочке. Я ему «Зоркий» куплю, в сто раз лучше. А чо я там с бумажками полезу, хуже других, что ли?
— Ох ты какой богач! Пока спишь да по гостям разъезжаешь, у тебя прямо кошелек гремит.
— Старенька, не будем спорить. Какое ваше двадцатое дело до отца, отец хозяин, он сам знает. А вы доверяйте. А кто цыкнет — в рот ему сайку с маслом! Вы меня поняли?
Он снял в горнице со стены фотоаппарат, завернул его в тряпочку и, пообещав заплаканному Толику подарить «Киев», одновременно упрекнул двойками и тем, что ему вообще надоело краснеть за непослушного сына, вышел и взялся за вожжи.
— Я тогда не поеду, — рассерчала Физа Антоновна. — Своего дитя не жалеешь, перед чужими тебе надо выдобриться. Это уже не твое. Лишь бы ему похвалиться, шуму наделать, а что в своем дому — пусть, это ему неважно. Свои, они перетерпят.
— Не трусь, старенька! Эх, вороные-удалые! — взялся править отец лошадьми, стеганул и стал на колени, чтобы не свалиться. — Держись, старенька! Прокачу, как молодую!