На горах
Шрифт:
– Пожалуй, – лениво и маленько призадумавшись, проговорил Морковников и затем тяжело привстал со скамьи.
– Эй ты, любезный! – крикнул он наскоро проходившему каютному половому.
– Что требуется вашей милости? – спросил тот, укорачивая шаг, но не останавливаясь.
– Уху из самолучших стерлядей, что есть на пароходе, с налимьими печенками, на двоих, – сказал Морковников. – Да чтобы стерлядь была сурская, да не мелюзга какая, а мерная, от глаза до пера вершков тринадцать, четырнадцать.
Половой приостановился.
– Телячьи котлеты с трюфелями, – в свою очередь, приказал
Половой еще ближе подошел к ним.
– Холодненького бутылочку, – приказал Василий Петрович.
– Заморозить хорошенько, – прибавил Никита Федорыч.
– Редеру прикажете али клико?
– Клику давай, – сказал Василий Петрович. – Оно, слышь, забористее, – обратился он к Никите Федорычу.
– Слушаю-с, – проговорил половой, почтительно стоя перед Меркуловым и Морковниковым.
– Зернистой икры подай к водке да еще балыка, да чтоб все было самое наилучшее. Слышишь? – говорил Морковников.
– Слушаю-с. Все будет в настоящей готовности для вашей милости.
– Рейнвейн хороший есть? – спросил Меркулов.
– Есть-с.
– Бутылку. Да лущеного гороха со сливочным маслом. Понимаешь?
– Можем понимать-с, – утвердительно кивнув головой, сказал каютный.
– Можно бы, я полагаю, и осетринки прихватить, – будто нехотя проговорил Морковников. – Давеча в Василе ботвиньи я с осетриной похлебал – расчудесная, а у них на пароходе еще, пожалуй, отменнее. Такая, я вам доложу, Никита Федорыч, на этих пароходах бывает осетрина, что в ином месте ни за какие деньги такой не получишь… – Так говорил Василий Петрович, забыв, каково пришлось ему после васильсурской ботвиньи.
– Осетрины холодной с провансалем, – приказал Никита Федорыч. – Вы любите провансаль?.. – обратился он к Василию Петровичу.
– А это что за штука такая? – с недоуменьем спросил Морковников. – Мне подай, братец, с хренком да с уксусцом, – промолвил он, обращаясь к половому.
В это самое время из окна рубки, что над каютами, высунулся тощий, болезненный, с редкими прилизанными беловатыми волосами и с желто-зеленым отливом в лице, бедно одетый молодой человек. Задыхаясь от кашля, кричал он на полового:
– Телячьи ножки тебе приказаны, а ты ни с места!.. Что ж это такое? На что похоже? Что у вас за дикие порядки?
И, страшно закашлявшись, оперся обеими руками о подоконник.
– Сейчас, – небрежно отвечал ему половой, видимо, предпочитавший новый заказ заказу чахоточного.
«Медной копейки на чай с тебя не получишь, – думал он, – а с этих по малости перепадет два двугривенных».
– Обличать вас надо!.. В газетах пропечатать!.. Погодите!.. Узнаете вы меня!.. – задыхаясь от злобы и кашля, неистово кричал чахоточный. – Капитана мне подай!.. Это ни на что не похоже!
Капитана не подали, а ножки тотчас принесли. С жадностью накинулся на них чахоточный, успев перед тем опорожнить три либо четыре уемистых рюмки очищенного.
– Из кутейников, должно быть, – тихонько заметил Морковников. – Теперь ведь очень много из поповичей такого народа разводится.
Завтракать подали в рубку. Расправившись с телячьими ножками, попович куда-то скрылся, должно быть, на боковую отправился; а может быть, писать обличительную статью насчет
– Обедать-то, видно, поздненько придется, часика этак через три.
– Ох, уж, право, не знаю, – отвечал Никита Федорыч. – Я сытехонек.
– Как так? Да нешто можно без обеда? – с удивленьем вскликнул Морковников. – Сам Господь указал человеку четырежды во дню пищу вкушать и питие принимать: поутру завтракать, потом полудничать, как вот мы теперь, после того обедать, а вечером на сон грядущий ужинать… Закон, батюшка… Супротив Господня повеленья идти не годится. Мы вот что сделаем: теперича отдохнем, а вставши, тотчас и за обед… Насчет ужина здесь, на пароходе, не стану говорить, придется ужинать у Макарья… Вы где пристанете?
– У Ермолаева, если там найдется свободный номер, – сказал Никита Федорыч.
– И разлюбезное дело, – молвил Морковников. – Я сам завсегда у Федора Яковлича пристаю. Хорошо у него, ото всего близко, опять же спокойно, а главное дело всякое кушанье знатно готовят.
– Скажите, пожалуйста, Василий Петрович, зачем эта барышня, Марья-то Ивановна, чудит при таком состоянии? – спросил Меркулов, перед тем как им пришлось расходиться по каютам.
А спросил о том Меркулов так, спросту, не то чтоб из любопытства, не то чтоб очень занимала его Марья Ивановна: молвил так, чтобы сказать что-нибудь на прощанье Василию Петровичу.
– Должно быть, по ихней вере так надо, – тихо промолвил Василий Петрович.
– По какой вере? – спросил с удивленьем Меркулов.
– По ихней.
– А что ж у них за вера такая?
– А шут их знает, – молвил Василий Петрович. – Фармазонами зовут их. А в чем ихняя вера состоит, доподлинно никто не знает, потому что у них все по тайности… И говорить-то много про них не след.
– А много у вас таких? – спросил Меркулов.
– Есть, – ответил Василий Петрович. – Довольно-таки… Носятся слухи, что и дом-то в лесу Марья Ивановна ради фармазонства поставила. Сергей-от лесник за попа, слышь, у них!..
– Значит, есть и Господа в той вере? – спросил Никита Федорыч.
– И Господ не мало, – ответил Морковников. – В роду Марьи Ивановны довольно было фармазонов. А род алымовский, хороший род, старинный, столбовой… Да что Алымовы!.. Из самых, слышь, важных, из самых сильных людей в Петербурге есть фармазоны.
И, зевнув во весь рот, протянул руку Никите Федорычу:
– Приятного сна… Наше вам наиглубочайшее!
И сонным шагом в каюту пошел.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ