На Иртыше
Шрифт:
Действие и философское осмысление его неразделимы в романе Залыгина. Здесь все подвергается народному суду, особенно придирчивому и требовательному в годы крутого исторического перелома: и методы, и призывы, и поступки, и самые личности вожаков, коммунистов. Да, и личности. По ним, по их поведению, нравственному облику люди судили о самих большевистских идеях. И не прощали ни малейшего расхождения между словом и делом, ни малейшего своекорыстия. «Ведь идея — она же не сама по себе, ее глазами не углядишь, руками не нащупаешь,— заявляет на собрании партячейки Лука Довгаль,— она — это мы с вами! Она для всех масс такая и есть, какие мы с вами для них являемся». Лука не знает границ в своей требовательности к товарищам по партии, к чистоте великого звания коммуниста. Он готов исключить Никишку Болезина за одно то, что тот купил
Рассуждения Довгаля показательны для духовной атмосферы романа. Они выражают мечту о новой нравственной норме человека. Норме небывалой и необычайно высокой, поскольку в ее основе принципиально иные измерительные категории.
Старик Власихин во время суда над ним высказывает поразительно глубокую мысль: «От большой беды уходим. И да-алеко еще от нее должны уйти, чтобы она к нам вновь и еще сильнее не пристала! Все должны наново переменить, всю свою жизнь. Сможем ли? Одно знаю — другого исхода нынче нет!»
Он имеет в виду не только ту беду, что ощетинилась колчаковскими штыками вокруг Освобожденной территории, но и ту, что — в самих себе, так называемые родимые пятна прошлого. Пятна живучие и не вдруг поддающиеся искоренению. Взять, к примеру, начальника главного штаба Соленой Пади Ивана Брусенкова. Нет никаких сомнений в его ненависти к старому строю, к эксплуатации. Он весь — сплошное отрицание. Отрицание богатства, собственничества, рабьей покорности. Но и не только этого, Брусенков отрицает прежнюю жизнь целиком, без разбора. Он ставит на одну доску капиталиста и балерину, буржуазную культуру и великие духовные ценности прошлого, продажную, пресмыкающуюся перед сильными мира сего интеллигенцию и интеллигенцию, интеллигентность вообще. Он одержим стремлением разрушать, разрушать безжалостно, до конца, не считаясь с потерями. И если что-то в жизни было «не тем», Брусенков готов уничтожить самую жизнь, целые народы обвинить в недостатке решимости и сознательности: они, мол, сами виноваты, что их миллионами угнетают. Он призывает торопиться делать революцию, «пока горячо, пока не остыло, пока мы на жертвы готовые на любые, а капитал всей опасности не осознал».
Однако торопливость его — от неверия в массы, от страха, что буржуазия, осознав опасность, сможет подачками развратить их, сбить революционное пламя. Вот и спешит он подливать масло в огонь, обрекать на гибель тысячи, не считаясь даже с утратой завоеваний: «пусть белые придут! Пусть порушат нас! Это что будет значить? А то и будет, что война наша с мировым капиталом еще жестче сделается. Еще больше массы поднимутся и осознают свое великое дело!» Интуитивно, по собственной догадке подходит Брусенков к тем неведомым ему теориям, что проповедовали в начале гражданской войны да и сейчас еще проповедуют пресловутые левые р-революционеры. Ведь помним же мы, к чему призывали эти левые в горькие дни Брестского мира: «В интересах международной революции мы считаем целесообразным идти на возможность утраты Советской власти, становящейся теперь чисто формальной».«Тактикой отчаяния», настроением «глубочайшего, безысходного пессимизма» назвал тогда Ленин такие подстрекательские призывы.
Я не провожу здесь строгих параллелей и далек от мысли об исчерпывающих аналогиях. Важно иное: перед нами не придуманная, не пересаженная из другого периода, а характерная для своего времени фигура. И что самое парадоксальное — методы Брусенкова, этого яростного отрицателя старого, скопированы со старого же, с волчьих законов мира эксплуатации: «А держится все на том, кто кого сильнее, кто из кого крови больше может выпустить, кто ее не боится этой крови. Это и в большом и в самом малом».
При таком взгляде на вещи герой и во власти видит не более, чем узду, средство принуждения. Слова о счастье, ради которого льется кровь, воодушевление созидательными целями — все это — пустые сантименты: «Учение им нужно, и учение без пряника — вовсе другой
Фанатичный в своем служении «чистой», оторванной от бытия реальных людей идее, Брусенков не в состоянии понять тех, кто воюет с мыслью о счастье живущих: Мещерякова, Петровича, Довгаля. В любом проявлении человечности, доброты, в уважении интересов труженика чудится ему смертный грех. Грех утраты революционности, шатаний, предательства. Подозрительный, замкнутый в себе, озлобленный Брусенков едва ли не в каждом видит колеблющегося, а то и потенциального противника. Он усложняет систему управления в Соленой Пади, чтобы все нити сходились к нему, устраивает слежку, провокации, заговоры. «Почему это — не можешь ты без врагов,— удивляется Мещеряков,— нужны они тебе, как воздух. И что бы ты делал посреди одних только друзей — угадать невозможно!»
Но в том-то и сложность, что сердцем своим Брусенков принадлежал революции, ей отдавал всего себя. И разоблачал не только мнимых, но и действительных ее врагов. Лука Довгаль на редкость точно схватывает суть его характера: «Брусенков — это же великой силы человек, но только от кого ученый? От врага! От врага ученье необходимо, но надо помнить — ученье это ядовитое. Он — не помнит. Нет! Как враги с им, так и он с ими и даже со всеми другими…» Против такого рода инерции прошлого, когда прежняя рабская психология меняет лишь форму, но остается той же в своем содержании, и предостерегал, как от большой беды, Яков Власихин. Революцией не завершается, но открывается процесс духовного раскрепощения человека. Процесс непростой, требующий многих и многих усилий. В том числе и побед над собой. Острую необходимость в таких победах до боли, до душевной муки осознает комиссар Петрович: «…революции — ей одних побед над врагами слишком мало! Ей нужны победы над победителями! Над самим собой она требует побед! Чтобы в каждом торжествовало революционное существо, чтобы мы побеждали в себе гадов!»
Столкновение Мещерякова и Брусенкова в романе — это не просто столкновение двух личностей. Хотя и как личности они в корне различны. Мещеряков — общителен, доступен, любит шутку, «густой народ». Брусенков — зол и нелюдим. Мещеряков во всем ощущал свой край, свой предел — в задачах, знаниях, назначении. Брусенков же легко отождествлял себя с самой революционной идеей и веровал в собственную непогрешимость. Это он о главнокомандующем думал, что тот на один раз, на данный момент пригоден, себя же считал постоянной силой.
Однако конфликт между героями имеет и более широкий смысл. Он раскрывает разные точки зрения на содержание новой власти, борьбу подлинно революционной и сектантской линии. Если Брусенков рвется наверх, чтобы выйти из-под контроля, встать над народом («я вам неподсудный, нет и нет!» — провозглашает он), то Мещерякова никогда не покидает чувство подсудности, подотчетности людям. Не народ — орудие в его руках, а он — в руках народа, которому служит и обязан служить хорошо: «Для чего тогда народная армия, когда она не может народ под защиту взять? Кто в такую непутевую армию пойдет? Чего ради мужики будут ее обувать-одевать, кормить?» Он созидатель по натуре, Мещеряков. И уже теперь, где только можно, старается наладить восстановительную работу. Затем и распорядился отпустить из армии учителей. Чтобы положительным примером агитировали за Советскую власть, чтобы растили для нее новых граждан. И если начальник штаба уповает на ожесточение, на тактику отчаяния, то главнокомандующий партизанскими войсками — на инициативу народа, его пробуждающуюся энергию, сознательность. На то, что, хлебнув воздуха свободы, люди не захотят возврата назад. И война, которую приходится вести, для Ефрема — совершенно особая, ни с какой другой не сравнимая. Она «вольная, на истинное геройство, на человеческую сознательность». И для победы «истинной, человечной».