На краю государевой земли
Шрифт:
– Ну и дурень же ты, Андрюха, – сказал Тренька. – Ходил бы сейчас в сынах боярских. Это же 25 алтын [14] в разницу. Разумеешь, ядрена мать? Коли бы в десятники вышел, аль в атаманы, это же восемь рублей. Вон сколько стоит твоя матка бозка! – засмеялся он.
– Давай, иди отсюда – выкидывайся! – рассердился Андрюшка. – Влез в чужие сани и дуришь!
– Ну-ну, не буду! – миролюбиво сказал Тренька; ему ужасно не хотелось сидеть одному в холодных санях. – Знаешь сколько положили вашему Мартыну Боржевинскому, тому, что в Томской свели?
14
Алтын –
Андрюшка тяжело вздохнул, с сожалением посмотрел на него.
– Десять рублей! – поднял атаман вверх палец. – Чуешь? У меня же только восемь и шесть алтын, – с обидой в голосе добавил он.
Затем, не в состоянии долго думать об одном и том же, он засмеялся и толкнул в бок «литвина»:
– Ладно, Андрюха, споем! Что мы делим-то не свое!
Андрюшка пел охотно. Его не надо было упрашивать. Он откашлялся и затянул сначала тихо, потом все громче и громче. Набирая силу, над санями понеслась песня: «Во-первых-то санях атаманы сами! Во-вторых-то санях ясаулы сами!»
Тренька поддержал его, залихватски подсвистывая после каждого куплета.
– А в четвертых-то санях разбойники сами! А в пятых-то санях мошенники сами!
По всему обозу подхватили, и над заснеженной тайгой грянула по-кабацки безоглядная песня: «А в шестых-то санях Гришка с Маришкой!..»
Отзвенев, она внезапно оборвалась. Как будто слабая пташка из дальних теплых краев, на минуту выпущенная из клетки, она потрепетала на яром сибирском морозе и снова забилась под теплые шубы служилых. И там, свернувшись под сердцем, она затихла, чтобы дождаться своего очередного часа.
Но разошедшегося Андрюшку уже было не остановить.
– Гамалая по Скутаре по пеклу гуляе, сам хурдыгу разбивае, кайданы ломае: вылетайте, серы птахи, на базар до паю!
– Эй, Иван, слушай, это для тебя! – крикнул Тренька Пущину, подпевая Андрюшке: «На гору конь упирается, под гору конь разбегается, эй, эй! О калину расшибается!..»
Казаки и стрельцы громко захохотали. По тайге понеслось гулкое эхо: «Хо-хо-хо!»
– Стой! Тпр-рр! – вдруг закричал проводник, придерживая бег санного обоза перед замаячившей вдали крохотной деревушкой.
– Эй, ямской, чо там?
– Чо, чо!.. Ничо!
– Мужики, матерь вашу, чо там?.. Волки!
– Эка невидаль!
Впереди на дороге, в ранних зимних сумерках, виднелось что-то бесформенное, темное.
Присматриваясь, проводник подъехал ближе и увидел мужика; тот стоял как-то странно – на карачках…
«Пьян, что ли?» – подумал было он, но вспомнил, что сейчас крещенье и мужик гадает на урожай, приободрился и задорно закричал: «Эй, поберегись!»
Мужик резво вскочил, отпрыгнул в сторону и увяз в глубоком сугробе.
А мимо него вереницей понеслись сани, и путники, разгоняя кровь, завеселились.
– Штаны держи! – гаркнул Тренька.
– На хлебушек! – крикнул Пущин и бросил мужику охапку сена.
– Вот тебе и урожай!..
– Давай, давай, казаки!..
Деревушка мелькнула и осталась позади…
К Верхотурью они подъезжали уже поздно вечером.
Сначала показалось что-то темное, массивное и бесформенное. И это темное стало подниматься вверх, наползать на сумеречное вечернее небо, загораживать путникам горизонт…
Затем верхушка этой массы ощетинилась деревянной стеной, обозначились острожные наугольные башни,
А вон приземистые, букашками, едва различимые в темноте избенки…
«От царя и великого князя Федора Ивановича государя всея Русии в Пермь Великую, в Чердынь, Василию Петровичу Головину, да Ивану Васильевичу Воейкову. В нынешнем во 106-м году, октября в 3 день писал к нам из Перми Сарыч Шестаков, да прислал городовому и острожному делу роспись городище Неромкуру, а в росписи написано: от реки от Туры по берегу крутово камени-горы от воды вверх высотою сажен з 12 и больши, а саженьми не меряно, а та гора крута, утес, и тово места по Туре по реке по самому берегу 60 сажен больших, и по смете де тому месту городовая стена ненадобе, потому что то место добре крепко, никоторыми делы взлести не мошно, и по их бы смете по тому месту городовая стена не надобе, потому что то место и без городовые стены всякова города крепче, разве б по тому месту велети хоромы поставить в ряд, что город же, да избы поделать, и дворы б поставить постенно; а по углам города от реки от Туры поставить наугольные башни. И как к вам ся наша грамота придет, и вы б того места от реки от Туры по берегу разсмотрели, сколь то место крепко и мочно ль быти по тому месту от реки от Туры без городовые стены. И только будет то место крепко, и городовая стена не надобе, и вы б зделали нового города три стены, а с четвертую сторону от реки от Туры велели поставить хоромы в стену воеводские или которые иные хоромы поставить пригодятся, которым быти в городе пригоже, только бы было постенно, да избы поделать; а городовые стены не ставили, велели бы есте от реки поставить наугольные башни для очищения с тех башен стен и за реку. Писана на Москве лета 7106-го году октября в 12 день. Подлинная за закрепою дьяка Ивана Вахрамеева».
Головин и Воейков заложили острог, поставили воеводский двор, съезжую избу, дворы служилым и попу, возвели церковку Живоначальной Троицы.
На следующий год их сменил воевода Иван Вяземский с головой Гаврилой Салмановым. Салманов же отгрохал гостиный двор, размахнулся на четыре избы и двадцать амбаров. Да не поскупился он: отстроил еще татарский двор – остякам, вогулам и торговым, построил избу, амбар и конюшню, огородил и покрыл все навесом. Вслед за гостиным двором появился и государев кабак.
И уже через пять годков в остроге стало ужасно тесно. А занимал он всего лишь малую толику камня-горы. Оброс он по стенам и дворами посадских и пашенных крестьян. И они, остерегаясь набега инородцев, ударили челом государю, что-де быть бы им в остроге.
На это царица Мария Григорьевна, вдова Бориса Годунова, только-только что скончавшегося, и его малолетний сын, царь Федор Борисович, милостиво дали наказ с закрепой дьяка Казанского дворца Нечая Федорова.
И острог, по этой грамоте, расширили вдвое.
Возвращаясь с Москвы южным путем, служилые никогда не пропускали верхотурский кабак. Он был как сибирский порожек. Об него спотыкались все. И он всегда был переполнен промысловиками, купцами, служилыми и гулящими, искателями приключений. Их манили за Камень вольность, простор, загадочность и богатства только что открытой земли. Края же ее пока никто еще и не ведал.
В этом кабаке и Пущин прощался с московской землицей. По ту сторону Камня оставалась его родина. Хотя и Сибирь для него уже не была чужой. Он ехал к себе домой. Был Сургут, впереди маячил Томский острог…