На краю света. Подписаренок
Шрифт:
Тем временем погода стала меняться. К вечеру из-под Тона потянулись свинцовые тучи. Загудел Шерегеш, и, когда начало темнеть, вдали над тайгой стало сверкать и погромыхивать. Приближался весенний грозовой дождь. Было тихо и душно. Только изредка прохладной волной накатывался легкий ветерок, принося с собой ощущение какой-то тревоги от надвигающейся грозы.
В ожидании большого ливня бабушка и Чуня убрали с подамбарья хомуты, потники и прочую снасть, сняли и отнесли в дом развешанный на заборе холст. Даже вываренные под огурцы кадушки перекатили на всякий случай под навес.
Вечером бабушка попросила
— Так-то будет лучше, — говорила она и три раза крестила закрытое окно. — Береженого бог бережет.
Наконец сели пить чай. За чаем бабушка заявила нам, что ляжет спать сегодня в прохладные сени, а не в жарко натопленную избу, а ночью, видать, отдаст свою душеньку богу, настолько она умаялась за день. Мы с Чуней, разумеется, устроились на ночь тоже в сенях.
Перед сном бабушка долго молилась. Потом закрыла дверь на щеколду и потушила лампу. В сенях сразу сделалось темно, и с улицы стал доноситься тревожный лай собак. Теперь, решил я, можно попросить бабушку рассказать обещанную историю про разбойников.
— Ты помнишь, Чуня, эту курицу рябу, — начала бабушка, устраиваясь на полу рядом с нами, — замухрыжистая такая. Я опять нашла ее на яйцах. Устроила себе гнездышко в коробу на санях, под самым облучком, сидит себе и парит. Уж я куряла, куряла ее в кадке с водой, да разве в кадке накуряешь! Ее на речку надо нести, в пруду курять. А то высидит нам цыплят. А какие могут быть у такой курицы цыплята. Одна видимость!
— Ты, бабонька, о разбойниках рассказывай, а не про курицу, — взмолился я.
— Обожди, милок. Сначала надо с курицей с этой дело решить. А потом уж и о разбойниках, — говорит бабушка и долго молчит, как бы собираясь с мыслями.
Я толкаю Чуню под бок, чтобы она тоже слушала бабушку.
— В та поры я была еще маленькая, — неторопливо повела она свой рассказ. — В твоих примерно годочках. А хорошо помню, как все говорили об этих варнаках. Как придет лето, так они и начинают тут баламутить. То коней из табуна угонят, то корову на мясо себе зарежут. А то и в деревню нагрянут. Да в самый сенокос норовят, варнаки, али в страду, когда все от мала до велика на пашне. А Кульчек наш в та поры был еще маленький. Малолюдство еще было. Вот в такую пору они и заявлялись к нам, и старались вломиться, конечно, к тем, которые побогаче. А летом дома известно кто — старики да дети малые.
Вот проходят они один раз среди бела дня всей оравой прямо к Меркульевым и заставляют стариков перво-наперво варить им полный обед, подавать пива и выставлять на стол все, что имеется. Да мало того, еще свечи требуют. Все свечи, говорят, давайте, сколько есть! Уставили ими стол, зажгли и гуляют, варнаки, днем при свечах. А напоследок забрали из дома все масло, сало, всю одежонку, которая получше. Да еще наказали никому ничего не сказывать. «Смотрите! — говорит ихний атаман. — За хлеб, за соль спасибо. А если пикнете насчет нас кому-нибудь хоть одно слово, тогда уж не взыщите. Не пожалеем ни старых, ни малых».
Я слушаю бабушку и отчетливо представляю себе разбойников вместе с их атаманом. Сидят себе днем при свечах у Меркульевых и пируют. И еще песни поют.
Я хочу спросить у бабушки — не эту ли песню пели разбойники, когда пировали у Меркульевых, но бабушка опять переводит разговор на свою курицу:
— Ты смотри, Чуня, за этой рябой. Как бы она у нас под амбаром не обосновалась…
— Я, бабонька, завтра попрошу Акентея слазить под амбар да все там оглядеть, — успокаивает ее Чуня.
Я, вслед за Чуней, тоже стараюсь успокоить бабушку насчет этой рябой курицы и обещаю ей непременно слазить завтра под наш амбар и все там осмотреть.
— Вот и хорошо, — говорит бабушка и продолжает рассказ о разбойниках: — «А то всех вас перережем, — говорит этот ихний атаман, — если хоть одно слово скажете о нас добрым людям». С тем и ушли.
Ну, старики, понятно, и молчат после этого. Как в рот воды набрали. Только плачут да ахают. А в субботу, когда вся семья съехалась с покоса, они и объявили обо всем, что у них приключилося. Обсказали все, как было. Ну, тут, понятно, все пришли в полное расстройство, особливо женщины. Шутка ли — безо всего остаться. Обзаводились-то годами.
На другой день Меркульев ни свет ни заря отправился в волость к начальству. Обсказал там все как следует, что ограбили его, догола обчистили. «Да кто вас ограбил-то?» — спрашивает его волостной начальник. «А из Шерегеша, — говорит ему Меркульев, — они заявились. Там, — говорит, — эти варнаки обосновались». — «Опять этот Шерегеш! Уж который раз, — отвечает волостной начальник. — Это, — говорит, — идринские каторжане с казенного завода бегут, так они у вас там и пошаливают. Вы сами, — говорит, — с ними ведите расчеты. А нам, — говорит, — это дело несподручно. Жизнь не надоела еще — в ваш Шерегеш соваться».
Я слушаю рассказ бабушки, и меня вдруг осеняет неожиданная догадка насчет бродяжки, который поселился в нашей бане. Почему он так долго смотрел сегодня на наш Шерегеш? Может быть, он тоже был в той шайке? Эта догадка кажется мне настолько убедительной, что я хочу поделиться ею с бабушкой. Но она опять обращается к Чуне с неожиданным вопросом:
— Чуня! А половики-то мы с тобой ведь не убрали. Так и оставили их на поленнице, за амбаром. Что же делать-то? Ах ты, беда какая!
— Да дождя-то не будет, бабонька. Вроде все пронесло.
— Какое там пронесло. Разве не слышишь, как погромыхивает. Того и гляди, польет. Придется ведь вставать да идти. — Бабушка с трудом поднялась и засветила лампу. — Того и гляди, сорвет их ветром да в грязь. Опять в пруд придется тащить. Ну совсем памяти не стало, — причитала она, надевая откуда-то появившийся в ее руках шабур.
Тем временем Чуня подошла к двери и осторожно приоткрыла ее. Со двора глянула на нас непроглядная тьма. Ослепительная вспышка молнии ярко высветила амбар, телегу против амбара и опрокинутое вверх дном ведро на крыльце. На небе что-то перекатывалось и рокотало.