На ножах
Шрифт:
Глафира была теперь янтарь, но янтарь забытый, залежавшийся и как будто утративший всю свою электрическую силу от долгого бездействия. Однако, это, может быть, так только казалось. Взглянем на нее поближе.
Парижское утро начинается очень рано в том, далеко не аристократическом квартале, где среди rue de Seine местился незамечательный H^otel de Maroc, избранный по особым соображениям Бодростиной для ее жительства. На заре звонкие плиты узких тротуаров оглашаются громким хлопаньем тяжелой обуви работников, рано покидающих свои постели и поспешающих к делу. Вслед затем раздаются звонки и слышится стук железных скоб у дверей лавчонок, где эти же рабочие добиваются получить свою утреннюю порцию мутного абсенту; затем гремят фуры перевозчиков мебели, бегут комиссионеры со своими носилками, кухарки со своими саками, гризетки со своими корзинками и кошками, и… день настал со всею его суетой: спать невозможно.
Лучшее помещение, которое занимала в скромном отеле Глафира Васильевна Бодростина,
Квартал уже более получаса тому назад простучал и прогремел свою утреннюю тревогу, и под окнами H^otel de Maroc уже закурилась жаровня жарильщицы каштанов, когда в одном из окон бельэтажа зашевелилась густая занавеска, и Глафира Васильевна, стуча деревянными каблучками изящных туфель, потянула шнуры оконной шторы и, взяв с камина небольшой, старинной работы, ящичек из сердолика с янтарем и бирюзой, снова легла в свою постель.
Час был еще ранний, и Бодростина, не желая звать прислугу, открыла свой античный ящик и стала перебирать аккуратно сложенные в нем письма.
Солнце, несмотря на ранний час утра, уже тепло освещало комнату, меблированную высокою старинною мебелью, и в нише, где помещалась кровать Глафиры, было столько света, что наша героиня могла свободно пробегать открытый ею архив. Она этим и занималась, она его пробегала, беспрестанно останавливаясь и задумываясь то над тем, то над другим листком, и затем опять брала новые.
По сосредоточенному выражению ее лица нельзя было усомниться, что пред ней лежали не бальные записочки и не родственные письма о бабушкином здоровье, а переписка деловая и строгая, требующая проверки прошлому, обозрения настоящему и решения в будущем.
Вот в ее руках белый листок толстой бумаги с переплетенным вензелем М. Б. Это первое письмо, полученное Глафирой за границей от ее мужа. Письмо не длинно, – оно начинается на одной странице и кончается на другой. В нем Михаил Андреевич отвечает жене на ее, полное негодования, письмо по поводу дошедших до нее слухов о его романе с княгиней Казимирой Антоновной Вахтерминской. Михаил Андреевич извиняется пред женой, что он отвечает ей не скоро, потому что долго был очень занят одним весьма выгодным предприятием и потом, не опровергая слуха о княгине Казимире, отшучивается довольно наглою шуткой, добавляя:
– А что касается до ваших предостережений меня насчет ее предательского нрава, то будьте, ch`ere amie, спокойны и на мой, и на свой счет, потому что je la tiens hors de vue. [64]
Вот другие листки иной, совсем ординарной бумаги, иногда короткие и недописанные, иногда же исписанные вдоль и поперек твердым, ровным почерком: это письма Горданова. Их много, даже можно бы сказать их слишком много, если бы число их пришлось сравнивать с короткими письмами Бодростина, но довольно многочисленные письма Горданова исчезали среди целого вороха высыпанных Глафирой на колени скромных листков синеватой клетчатой бумаги, исписанных мелким бисерным почерком Ропшина. Чухонец был вернее всех и писал Глафире аккуратно почти всякий день в течение всего ее отсутствия.
64
я не обращаю на нее внимания {франц.).
Два остальных письма Бодростина, из которых одно последовало чрез три месяца после первого, а другое – совсем на днях, были очень коротки и лаконичны. В первом из них Бодростин опять извинялся пред женой, что он ей за недосугом не пишет; говорил о своих обширных и выгодных торговых предприятиях, которые должны его обогатить и, наконец, удивлялся жене, чего она сидит в Париже и еще, вдобавок, в этом отвратительном квартале гризет и студентов. «Я этого не могу понять, – добавлял он, – если бы ты была старее пятнадцатью или двадцатью годами, я бы готов был поверить, что ты заинтересоваласьюношеской любовью какого-нибудь студиозуса; но ты еще молода для такой глупости. Спиритизму же твоему, я признаюсь тебе, что ты хочешь делай, не верю, и когда Горданов недавно сказал мне с чьих-то слов, что ты живешь в H^otel de Магос, потому что там близко обитает какой-то генерал вашего ордена, которого посещает самАллан Кардек, мне это даже сделалось смешно. H^otel de Maroc и Аллан Кардек – конечно, даже одно соединение этих звуков имеет нечто внушающее, но что касается до генерала, то у тебя не может быть такого дурного вкуса… Кстати здесь, где теперь так много, очень много даже, может быть слишком много молодых генералов, мною замечено, что как бы ни был молод генерал, от него непременно начинает пахнуть старыми фортепиано. Особый и необъяснимый в естествознании закон… Да неужто же, ma ch`ere,
65
признаться (франц.).
Третье, самое недавнее письмо говорило, что Михаил Андреевич на сих лишь днях едва свалил с шеи большие и совершенно непредвиденные хлопоты, и очень рад будет вырваться домой в деревню, где, по его распоряжению, быстро идут постройки фабрики и заводов, на коих будут выделываться в обширном размере разные животные продукты.
Глафира Васильевна знала все эти «большие и совершенно непредвиденные обстоятельства», о которых так коротко извещал ее муж, и знала даже и то, что он еще вовсе не свалил их с шеи и что ему не уехать из Петербурга без ее помощи.
Глава вторая
Нимфа и сатир
Из обстоятельных донесений Горданова, заплетавшего узлы вокруг престарелого Бодростина, и из подробнейших отчетов Ропшина, шпионившего за Гордановым с усердием ревнивого влюбленного, всячески старающегося опорочить и унизить своего соперника (каковым Ропшин считал Горданова), Глафира знала все и могла поверить всякую математическую выкладку действием обратным. Ропшин зорко следил за Гордановым и за Кишенским, который входил в компанию с Бодростиным в качестве капиталиста и предал его, при посредстве жены Висленева, в руки ловкой княгини Казимиры. Неблазный чухонец доносил Глафире на всю эту компанию, обвиняя ее в таких кознях и каверзах, которые в самом деле заключали в себе много возмутительного, но тем не менее не возмущали Глафиры. Для нее ничто не было ново: ни подлость Горданова, ни дряблая, старческая ветренность мужа, ни характер проделок Казимиры, и отчеты Ропшина ей были нужны только затем, чтобы поверять образ действий Павла Николаевича, которым Глафира теперь имела основание быть совершенно довольною. Горданов вел дело именно так, как было нужно Глафире. Пользуясь слабостью Бодростина к его уму и талантам, он тотчас же, по прибытии в Петербург, возобладал и двумя другими его слабостями. Он раздражил и раздул в нем дух промышленной предприимчивости, игравший в Михаиле Андреевиче всегда и особенно возбужденный в последние годы при безобразном разгаре всеобщей страсти к быстрой наживе. Но особенно посчастливилось Павлу Николаевичу сблизиться с мужем Глафиры, благодаря княгине Казимире, которая очаровала Бодростина с первой же встречи у Кишенского, залучившего к себе Михаила Андреевича для ознакомления с одною из тех афер, которыми ловкие столичные люди как сетями улавливают заезжих в столицу предприимчивых людей провинциальных. Волокитство старика за Казимирой началось с первых же дней их встречи, и Ципри-Кипри очень мало преувеличивала положение дел, описанных ею в известном нам письме ее к Подозерову. Но ухаживанье Бодростина за великолепною княгиней до приезда Горданова ограничивалось стороной чисто художественной. Михаил Андреевич, изживший весь свой век то в доморощенном помещичьем разврате, то в легких победах над легкими же дамами губернского бомонда, где внимание Бодростина всегда высоко ценилось, сохранил очень много охоты к делам этого сорта и, встретив красивую и шикарную княгиню, почувствовал неодолимое влеченье поклоняться ее красоте. Кишенский заметил это и не дал этой искре погаснуть. Он немедленно же появился в небогатом нумере, куда Казимира приехала с железной дороги вместе с польским скрипачом и с золотою рыбкой, которую привезла в маленьком изящном акварие. Кишенский, окинув взором занимаемое Казимирой помещение и ее необременительный багаж и выждав минуту, когда скрипач оставил их вдвоем t^ete-а-t^ete, прямо и бесцеремонно спросил:
– Вы вся тут, ваше сиятельство?
– Вся, – отвечала княгиня.
– Так надо, значит, у кого-нибудь перехватить.
– Ну, у кого же? – полюбопытствовала княгиня. – У вас ведь не перехватишь, не дадите.
– У меня!.. про меня и говорить нечего: я и не дам, да у меня и нет сумм, которые были бы достойны такой дамы, как вы, а вот вчерашнего барина у меня вы не заприметили ли?
– Да это, кажется, Бодростин?
– Кажется, – повторил, улыбаясь, Кишенский. – Ах матушка, ваше сиятельство: разве можно так говорить про такой кусочек?
– А что такое?
– Да как же-с: это именноБодростин; то есть он сам,настоящий. – Бодростин, старой подруги вашей Глафиры Акатовой законный супруг и обладатель ее прелестей, которые, между нами говоря, все одного вашего мизинчика не стоят и… кроме того обладатель целых двутьму динариев, пенязей, злотниц и ворохов зерна бурмитского.
– Что же ему здесь нужно?
– Да вот подите же: еще богаче быть хочет. Это уж такова человеческая алчность вообще, а у него в особенности. Он на все жаден, и его за это Бог накажет.