На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
Шрифт:
В глазах у меня рябит, но все же я замечаю среди них и мою Марию Аркадьевну, тоже навытяжку, с прямой спиной, тоже замершую в почтении, с глазами, устремленными, как и у всех, на того — за столом, на главного. Он один сидит, едва возвышаясь над столом, а за ним высоко вверх возносится деревянная резная спинка черного кресла. Его лысая голова кругла, как шар. Раньше, чем я успеваю открыть рот, он хватает кулаком по столу, так что я невольно вздрагиваю (наверное, все они — весь синклит следователей и подчиненных — тоже вздрагивают), и начинает кричать, брызжа слюной.
— Раньше,
Он кричит, наверное, уже минут десять. Останавливается только, чтобы перевести дух и отхлебнуть глоток воды из стакана. И все продолжают стоять, как в столбняке. Не знаю, сколько бы времени это еще продолжалось, если бы на столе не зазвонил телефон. Главный берет трубку, и вдруг его облик преображается. Он как будто подрастает, почтительнейше изгибается в сторону телефонной трубки, лицо разглаживается, даже начинает вроде как бы светиться.
— Есть! Так точно! Когда прикажете? Есть, иду!
Опустив трубку, он с не сошедшим с лица благоговением обводит подчиненных отсутствующим взглядом и с глубоким сознанием собственного достоинства (скорее, собственной ценности) объявляет: «Хозяин зовет!» (Значит, и над ним есть «хозяин»)! Потом капает из пузырька в маленький стаканчик капли (сердечные, вероятно) и тщательно их отсчитывает, шевеля губами. Все застывают в молчании. Обо мне он, наверное, и вовсе забыл.
Нет, вспомнил:
— В камеру! — опять орет он прежним фальцетом. — В камеру! В подвал!
Он поднимается, и все приходит в движение. Часть присутствующих окружают его, как окружают примадонну, когда после спектакля опускается занавес, другие выходят, и с ними выхожу я. На этот раз даже без специального конвоя, а может быть, я его просто не замечаю — я плохо вижу и еще хуже соображаю.
Я иду между моей следовательницей и пожилым, довольно полным следователем, который часто сидит в комнате Марии Аркадьевны и подбрасывает реплики при моих допросах.
— Вы видите, Федорова, что Мария Аркадьевна, — он кивает на нашу спутницу, — не может занести в протокол ваши показания о «шутке» — это просто невозможно. Это оскорбляет органы. Вы же неглупый человек, вы должны это понять! В конце концов, вы только затягиваете дело, мучите себя и нас. И ваших родных.
— Евгения Николаевна, — говорит мне следовательница, опускаясь на какой-то стул и называя меня в первый и последний раз по имени-отчеству, — Евгения Николаевна, вы же видите, что вашу версию я не могу внести в протокол.
Голос тоже совершенно другой — ее словно подменили. Перед лицом «самого» мы, обе, как будто стали провинившимися сообщниками. Я — потому что затягиваю следствие, она — потому что не может самостоятельно добиться его окончания. Вероятно, по графику дело давно должно быть уже закончено.
Голос ее звучит
— Вы же понимаете?
Да, я понимаю. Я понимаю, что сопротивление бесполезно. И уж лучше гибнуть мне, чем тянуть за собой маму и Юрку — моих «сообщников». Видя, что я все еще колеблюсь, Мария Аркадьевна подбрасывает мне последнюю подачку:
— По-вашему, вы сказали в шутку. Но мы не можем это так расценить и записать в протокол как «шутку». Мы запишем в той редакции, в какой понимаем ваше высказывание. На суде вы объясните, как считаете вы, — это ваше право. Да нет, вот даже сейчас я дам вам бумаги сколько хотите, и вы не торопясь напишете, изложите все, что вы находите нужным. Мы присоединим к делу. А пока, пожалуйста, подпишите протокол, из-за которого мы с вами потеряли столько времени.
Она сует мне в руки авторучку и услужливо протягивает папку.
— Вот здесь. Подпишите. Отлично! Теперь садитесь за тот стол, там свободно. Вот бумага, — она кладет передо мной стопку чистой бумаги, — пишите. Не торопитесь, — еще раз любезно напоминает она мне, звонит и велит подать чаю.
В камере я прихожу в себя и ужасаюсь своей глупости и наивности. Как будто это мое писание могло иметь какой-нибудь смысл, какую-нибудь цену! Да и будет ли оно приложено к делу? Было ли? Этого я не знаю и посейчас. Думаю, если мое объяснение и использовали, то только для того, чтобы лишний раз хохотнуть над наивной девчонкой, попавшейся, как муха в паутину. Вскоре, вызвав меня и небрежно полистав страницы ставшей довольно пухлой папки, Мария Аркадьевна объявила, что следствие по моему делу закончено. Я не знала и предположить даже не могла, что имею право ознакомиться с его содержанием, взять в собственные руки эту папку и рыться в ней сколько угодно, хоть до самого утра; о таком праве следовательница мне не сообщила, а я — откуда же я могла знать?
Даже о том, что на этой папке стоят «вещие» слова — «хранить вечно», я узнала только через 20 лет после суда, когда была реабилитирована и снова увидела эту папку, но и тогда — в чужих руках. Она прилежно хранилась в архивах военного трибунала, вероятно, хранится и до сих пор — ведь вечность еще не кончилась.
Ничего этого я не знала и послушно подписала, что с делом «ознакомилась». Единственный вопрос, который я задала с трепетом и надеждой: вызовут ли меня на суд? (Еще от Маруси я слышала, что бывает «заочный» суд, просто «постановление»). Мне казалось, что на «очном» суде все же есть какой-то шанс оправдаться, заставить себя выслушать: не может быть, чтобы все не поверили, когда говоришь правду! Не может этого быть!
— Вызовут, вызовут! — со злорадным ехидством пообещала мне Мария Аркадьевна.
Она-то хорошо знала, что «тройка», или «Особое совещание», может дать — по тогдашним временам — только три, самое большее — пять лет.
Мое же так складно и удачно оформившееся «террористическое дело» подлежит ни много ни мало суду военного трибунала, что сулит мне десятку, если не «вышку». Вскоре после этого меня перевели в Бутырки, где я и провела еще два месяца в ожидании суда.
Любовь Носорога
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Новый Рал 8
8. Рал!
Фантастика:
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Отрок (XXI-XII)
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
