«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Оба поэта упоминают об оперенье птиц. В обоих стихотворениях земля внизу увидена взглядом высоко взмывшей в небо птицы. У Державина:
Лечу, парю — и под собою Моря, леса, мир вижу весь; Как холм, он высится главою, Чтобы услышать богу песнь.У Бродского:
<…> Глядя вниз, он видит, что горизонт померк, он видит как бы тринадцать первых штатов, он видит: из труб поднимается дым. Но как раз число труб показывает одинокой птице, как поднялась она.Державинскому небесному,
противопоставлен у Бродского механический предсмертный крикястреба:
И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк, клюва, похожий на визг эриний, вырывается и летит вовне механический, нестерпимый звук, звук стали, впившейся в алюминий: механический, ибо не предназначенный ни для чьих ушей. <…> …Пронзительный, резкий крик страшней, кошмарнее ре-диеза алмаза, режущего стекло, пересекает небо. И мир на миг как бы вздрагивает от пореза.Строки горациевско-державинских стихов о бессмертии и славе поэта претерпели под пером Бродского разительную метаморфозу, стали описанием гибели птицы (и стихотворца) в лишенном воздуха космосе.
Неоднократно в стихотворениях Бродского встречаются отдельные реминисценции и образы из державинских текстов. Таков травестийный образ Борея-пахаря:
И видит каждый ворон, как сам Борей впрягся в хрустальный плуг, вослед норд-ост влечет упряжку борон.Эти строки напоминают о шутливом изображении Борея — седого старика, сковывающего цепями воды,в стихотворении «На рождение в Севере порфирородного отрока» и Борея — богатыря, спущенного с чугунных цепей,в «Осени во время осады Очакова» Державина. Борей-пахарьБродского напоминает также Осень-крестьянкув «Осени во время осады Очакова». Норд-осту Бродского отсылает к еще одному стихотворению Державина, написанному на воцарение Александра I, — «Умолк рев норда сиповатый…».
В стихотворении Бродского «Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…» необычно переосмыслен державинский образ рыбы, лежащей на столе(«шекснинска стерлядь золотая» из «Приглашения к обеду» — с. 223; «с голубым пером / <…> щука пестрая» из «Евгению. Жизнь Званская» — с. 329), соединенный с образом «похоронного» столаиз державинского стихотворения «На смерть князя Мещерского» («Где стол был яств, там гроб стоит» — с. 86). У Державина рыба, лежащая на столе, описывается с любованием, она воплощает великолепие жизни, довольство, пиршественную радость. В поэзии Бродского рыба — манифестация лирического «Я», а также символ Христа. Столв стихотворении «Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…» оказывается «похоронным»,а не пиршественным [337] , и лежать на нем лирическому герою, уподобленному рыбе:
337
Столв этом стихотворении соотнесен не только с державинским столомиз стихотворения «На смерть князя Мещерского», но и с « похоронным», погребальным столомв поэзии Марины Цветаевой. Сталв одноименном цветаевском цикле — символ и творчества, и смерти: «Мой письменный верный стол!»; «Вас положат — на обеденный, / А меня — на письменный» ( Цветаева М.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1980. С. 312, 318). Зубчатая пастьи крюк,возможно, навеяны цветаевским сравнением, относящимся к столу:«Испытанный — как пила / В грудь въевшийся — край стола!» (Там же. С. 313). Зазубриныи зубецу Цветаевой ассоциируются со смертью также в «Поэме горы»: «Персефона, зерном загубленная! / Губ упорствующий багрец, / И ресницы твои — зазубринами, / И звезды золотой зубец» (Там же. С. 368).
«Спрятанная» отсылка к этим же строкам Цветаевой — лексема «зерно» — содержится в стихотворении Бродского «В горах»: «В этом мире страшных форм / наше дело — сторона. / Мы для них — подножный корм, / многоточье, два зерна» (III; 86). Тексты Бродского и Цветаевой сближают также и заглавие, и сходные персонажи, «Я» и «Ты». Впрочем, цветаевская религиозная символика и мотив «завета» любви (см. об этом: Венцлова Т. Поэма горыи Поэма концаМарины Цветаевой как Ветхий Завет и Новый Завет // Венцлова Т.Собеседники на пиру: Статьи о русской литературе. Vilnius, 1997. С. 212–225) Бродским отсечены; их вытеснил инвариантный мотив не-бытия, не-существования.
Образ рыбы на крюкесоотнесен также со стихотворением Н. А. Заболоцкого «Рыбная лавка»: «Тут тело розовой севрюги, / Прекраснейшей из всех севрюг, / Висело, вытянувши руки, / Хвостом прицеплено на крюк» ( Заболоцкий Н. А.Стихотворения. Поэмы. С. 42). У Заболоцкого восходящий к Державину мотив «великолепия яств» соединен с трагическим мотивом убиения живых существ человеком.
Вариацией державинского описания лунного света, проникающего в комнату и играющего на паркете («Видение мурзы»), является аналогичное описание солнечных лучей, освещающих паркет, в стихотворении Бродского «Полдень в комнате» [338] . Оба фрагмента объединяет их композиционная роль: они открывают тексты. Но если Державин изображает великолепную картину,пленяющую своей живописностью, то Бродский описывает омертвениесвета, превращение солнечных лучей в дерево. Инвариантная державинская тема — великолепие бытия — преломляется в инвариантную тему Бродского — мертвенность вещественного мира.
338
Как заметил Дэвид Бетеа, Бродский осмысляет себя как «последнего поэта», поэта «железного века», Державин же занимает в истории русской словесности зеркально симметричное место — предшественника великих поэтов [339] . Обращение к творчеству Кантемира и Державина, по-видимому, осознается Бродским как своеобразное преодоление необратимого потока времени. Бродский усваивает строки и образы Державина через посредство поэзии Осипа Мандельштама. Поэзия Мандельштама чрезвычайно важна для Бродского. В эссе «The child of civilization» Бродский
339
Bethea D.Joseph Brodsky and the Creation of Exile. P. 77–78.
340
Brodsky J.Less than One: Selected Essays. [Б. м.] «Viking», 1986. P. 130–131; ср.: «Сын цивилизации» ([V (2); 96–97], пер. Д. Чекалова).
О Бродском и Мандельштаме см.: Knox J.Iosif Brodskij’s Affinity with Osip Mandel’stam. Cultural Links with the Past. Dissertation <…> for the Degree of Doctor of Philology. The University of Texas at Austin. August 1978; Burnett L.The Complicity of the Real: Affinities in Poetics of Brodsky and Mandelstam // Brodsky’s Poetics and Aesthetics. P. 12–33.
Бродский и Пушкин
Творчество Иосифа Бродского и Пушкина уже не раз сопоставлялось в многочисленных литературно-критических статьях и исследованиях [341] . Эти сближения вызвали ироническую реплику Александра Кушнера, подметившего необязательность и некоторую претенциозность рассуждений на тему «Бродский и Пушкин» [342] . Язвительно отреагировал на эти рассуждения и Анатолий Найман: «<…> не Пушкин как таковой был целью проведения параллелей, а чертеж того, что в представлении людей есть великий поэт, — чертеж, на который в России раз навсегда перенесены грубо контуры Пушкина» [343] . Несомненно, поэтический мир Пушкина безмерно удален от поэзии Бродского. Как отмечал М. О. Гершензон, «основной догмат Пушкина <…> есть уверенность, что бытие является в двух видах: как полнота и как <…> ущербность»; причем полнота у Пушкина, «как внутренне насыщенная, пребывает в невозмутимом покое»; в его поэзии «есть покой глубокий, полный силы, чуждый всякого движения вовне <…>. Он изображал совершенство <…> бесстрастным, пассивным, неподвижным <…>» [344] . Устоявшееся мнение о природе пушкинского творчества отчетливо отразил А. И. Солженицын: «Самое высокое достижение и наследие нам от Пушкина — не какое отдельное его произведение, ни даже лёгкость его поэзии непревзойденная, ни даже глубина его народности, так поразившая Достоевского. Но — его способность <…> всё сказать, всё показываемое видеть, осветляяего. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий, — и читатель возвышается до ощущения того, чт о глубже и выше этих событий, этих лиц, этих чувств. Емкость его мироощущения, гармоничная цельность, в которой уравновешены все стороны бытия: через изведанные им, живо ощущаемые толщи мирового трагизма — всплытие в слой покоя, примирённости и света. Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением» [345] .
341
См.: Д. С. [В. Сайтанов].Пушкин и Бродский // Поэтика Бродского: Сб. статей / Под ред. Л. В. Лосева. N. Y., Tenafly, 1986. С. 207, 211,217; Полухина В.Бродский глазами современников: Сб. интервью. СПб., 1997. С. 67, 79, 95–96, 113, 128–130, 160–161, 251 (текст книги расширен по сравнению с ее английским вариантом: Brodsky through the Eyes of His Contemporaries. The Macmillan, 1992); Лосев Лев.Or переводчика. [Вступит, заметка к публикации: Иосиф Бродский: труды и дни. О Пушкине и его эпохе] // Знамя. 1996. № 6 С. 144–145; Стрижевская Н.Письмена перспективы: О поэзии Иосифа Бродского. М., 1997. С. 8. Наиболее подробный обзор работ по этой теме и развернутое сопоставление поэтики Бродского и Пушкина принадлежат В. П. Полухиной: Polukhina V. Pushkin and Brodsky: the Art of Self-deprecation // Pushkin’s Secret. Ed. by J. Andrew and R. Reid. Vol. 1. London, 2001 (forthcoming).
Сводка реминисценций из Пушкина у Бродского составлена О. А Лекмановым и А. Ю. Сергеевой-Клятис в заметке «АСПушкин» ( Лекманов О. А.Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000. С. 338–342). Однако вывод авторов, что Бродский «с почти неправдоподобной частотой» цитирует «расхожие пушкинские строки» и что они «воспринимаются читателем уже не как факт русской культуры, но как факт быта», и мысль, что такая цитация отражает судьбу пушкинских строк, ставших достоянием языка, «стертых в пятачок самим временем» (Там же. С. 342), представляется мне поспешной. Бродский любит цитировать хрестоматийные тексты и других поэтов — например Крылова, Лермонтова, Тютчева и Блока. При этом и их строки, и стихи других поэтов, подобно пушкинским, часто превращаются в собственность самого русского языка Случай Пушкина, может быть, наиболее показательный, но не принципиально иной.
342
Кушнер А.Здесь, на земле // Знамя. 1996. № 7. С. 147. Ср.: Иосиф Бродский: труды и дни / Ред. — сост. П. Вайль и Лев Лосев. М., 1998. С. 157.
343
Найман А.Рассказы об Анне Ахматовой [Изд. 2-е, доп.]. М., 1999. С. 357–358.
344
Гершензон М. О.Мудрость Пушкина. М., 1919. С. 14, 16,39.
345
Солженицын А. И.«…Колеблет твой треножник» // Солженицын А. И.Публицистика: В 3 т. Т. 3. Ярославль, 1997. С. 247. Выделено Солженицыным.
Поэтический мир Бродского строится на совершенно иных основах. Его инвариантная тема — отчуждение «Я» от мира, от вещного бытия и от самого себя, от своего дара, от слова. Неизменные атрибуты этой темы — время и пространство как модусы бытия и постоянный предмет рефлексии лирического «Я» [346] . Бродскому чужды такие характерные для поэзии Пушкина инвариантные темы, как изменчивость бытия, бегство из мира бытия в мир «вечности», мотивы безумия/вдохновения [347] , «превосходительного покоя» [348] . Ему не свойственно романтическое двоемирие, значимое для Пушкина, бытие в стихах Бродского нимало не напоминает пушкинский гармонический космос, а вечность почти всегда обладает устойчивыми пейоративными коннотациями. Деталь, вещь у Бродского сохраняют свою предметность, одновременно приобретая метафизическое измерение, становясь вещью вообще, знаком материи, воплощением времени и т. д. Вопреки утверждениям В. А. Сайтанова, предметный мир Бродского (близкий к поэтике детали у акмеистов и у Цветаевой) в целом максимально далек от пушкинского.
346
См. характеристику поэтического мира Бродского в кн.: Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; New York; Port Chester; Melbourne; Sydney, 1989. P. 169–181 (гл. «Man-word-spirit»), О самоотчуждении как об инвариантном мотиве поэзии Бродского см. также: Крепс М.О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor, 1984.
347
См. об этих темах и мотивах: Гаспаров Б., Паперно И.К описанию мотивной структуры лирики Пушкина // Russian Romanticism: Studies in the Poetic Codes. Ed. N. A Nilsson. Stockholm, 1979. (Acta Universitatis Stockholmiensis. Stockholm Studies in Russian Literature. Vol. 10) P. 9–44.
348
См.: Жолковский А. К.«Превосходительный покой»: об одном инвариантном мотиве Пушкина // Жолковский А. К., Щеглов Ю. К. Работы по поэтике выразительности: Инварианты — Тема — Приемы — Текст. М., 1996. С. 240–260.