«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Семантически приход Блума в бордель эквивалентен возвращению Одиссея домой: именно поэтому здесь происходит и «опознание» шрама и «узнавание» собакой. Публичный дом в «Улиссе» соотнесен с островом Цирцеи. У Бродского в «Одиссее Телемаку» остров Цирцеи («какой-то царицы») был противопоставлен отдаленному дому, в «Итаке» же, возможно также по джойсовской модели, совершается своеобразное отождествление родного, хотя, быть может, и «не того», острова с обиталищем царицы-обольстительницы: героиня Бродского, «которая всем дала», более похожа на Цирцею [753] , чем на верную целомудренную жену Одиссея.
753
Ср. нарицательное употребление этого имени Пушкиным в «Деревне»: «<…> я променял порочный двор Цирцей» (I; 318).
Соотнесение «Я» в «Одиссее Телемаку» и особенно в «Итаке» с «Улиссом», уподобление себя Одиссею и (скрытно) герою Джойса несомненно объясняется также обнаруживающимся в романе о Леопольде Блуме мотивом не-существования, ирреальности человеческого «Я», точнее — «Я» Леопольда Блума Блум именуется «Никто» во фрагменте, который следует за описанием размышлений персонажа об оставлении дома, о бегстве из семьи:
«Какие всеобщие двучленные наименования подобали бы ему, как сущему и несущему?
Носимые любым
Каковы почести ему?
Почет и дары чужеземцев, друзей Всякого. Бессмертная нимфа, прекрасная, суженая Никого».
754
Джойс Дж.Улисс. С. 507.
Поэтика образа Блума в этом эпизоде (между прочим, названном «Итака») это поэтика разложения, атомизации: «Будучи разложен на эквиваленты, Блум перестает быть тем же человеком, что был, и предстает в своем общечеловеческом существе, как человек обобщенный, именно в знак этого автор наделяет его в конце, по завершении операции, новым именем: Всякий — и — Никто» [755] .
У Бродского мотив не-существования «Я», называние себя «Никто» (именем, которое сказал Одиссей циклопу и которое обретает у Джойса Блум к финалу романа) повторяется очень часто, иногда именно в связи с утратой любимой и сына и с мотивом жизни как плавания-странствия:
755
Хоружий С.Комментарии // Там же. С. 659.
756
Кстати, это одно из стихотворений, посвященных М. Б.
«Уничтожение» «Я» у Бродского, обращение его в «ничто» объясняется представлением поэта о креативной, творящей сущности языка, а не пишущего; наиболее отчетливо эта идея была выражена в «Нобелевской лекции»: «<…> кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он — средством языка к продолжению своего существования» (I; 14–15) [757] .
«Итака» — явное свидетельство-признание джойсовского следа у Бродского. Хотя откровенных аллюзий на роман в стихотворении нет, соотнесенность устанавливается благодаря множеству совпадений и заглавию: название стихотворения то же, что и название эп. 17 в «Улиссе». Но и в поэтическом мире Бродского в целом есть по крайней мере одно, но очень значимое схождение с художественным миром Джойса. Похоже особенное отношение обоих авторов к водной стихии. Наиболее полно русский поэт выразил свое восприятие водной субстанции в эссе «Fondamenta degli uncurabili» («Набережная неисцелимых», ит.): «Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух есть время. Может быть, это идея моего собственного производства. Но теперь уже не вспомнить. В любом случае, я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби <…>. Я просто считаю, что вода есть образ времени, и под всякий Новый год, в несколько языческом духе, стараюсь оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы застать всплытие новой порции, нового стакана времени. Я не жду голой девы верхом на раковине; я жду облака или гребня волны, бьющей в берег в полночь. Для меня это и есть время, выходящее из воды, и я гляжу на кружевной рисунок, оставленный на берегу, не с цыганской проницательностью, а с нежностью и благодарностью» (пер. с англ. Г. Дашевского) [758] . И чуть дальше: «<…> вода тоже хорал, и не в одном, а в многих отношениях Это та же вода, что несла крестоносцев, купцов, мощи св. Марка, турок, всевозможные грузы, военные и прогулочные суда и, самое главное, отражала тех, кто когда-либо жил, не говорю уже — бывал, в этом городе, всех, кто шел посуху или вброд по его улицам, как ты теперь. <…> Чудо, что город, гладя ее по и против шерсти больше тысячи лет, не протер в ней дыр, что она прежняя H 2O (хотя пить ее и не станешь), что она по-прежнему поднимается» [759] . Текст для Бродского родствен воде: «<…> предстоящее может оказаться не рассказом, а разливом мутной воды „не в то время года“. Иногда она синяя, иногда серая или коричневая; неизменно холодная и непитьевая. Я взялся ее процеживать потому, что она содержит отражения, в том числе и мое» [760] .
757
Семантику словав поэтическом мире Бродского подробно анализирует В. П. Полухина: Polukhina V.Joseph Brodsky. A Poet for Our Time. Cambridge; N.Y.; Port-Chester, Melbourne; Sydney, 1989 (m. «Words devouring things»). Идея Бродского обнаруживает сходство с утверждением Р. Барта о «смерти автора» в современной литературе, о превращении автора в «скриптора», в орудие игры различных кодов. Автор становится не творцом текста, а его производным. Ср.: «Письмо — та область неопределенности, неоднородности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности, черно-белый лабиринт, где исчезает всякая самотождественность, и в первую очередь телесная тождественность пишущего»; «С точки зрения лингвистики, автор есть всего лишь тот, кто пишет, так же как „я“ всего лишь ют, кто говорит „я“; язык знает субъекта, но не „личность“, и этого субъекта, определяемого внутри речевого акта и ничего не содержащего вне его, хватает, чтобы „вместить“ в себя весь язык, чтобы исчерпать все его возможности»; «Что же касается современного скриптора, то он рождается одновременно с текстом, у него нет никакого бытия до и вне письма, он отнюдь не тот субъект, по отношению к которому его книга была бы предикатом; остается только лишь время —
Черты сходства между представлением Бродского о соотношении языка и поэта и постмодернистской идеей (настойчиво и не без эпатирующего задора высказанной Р. Бартом) позволили Л. Г. Федоровой заметить, что «философия языка» русского поэта — Нобелевского лауреата является постмодернистской ( Федорова Л. Г.Типы интертекстуальности в современной поэзии (постмодернистские и классические реминисценции). Автореф. дисс. <…> канд. филол. наук М., 1999. С. 16, 22–23; ср. вывод в тексте диссертации: «<…> авторская позиция по отношению к постмодернизму не всегда определяет тот или иной способ интертекстуальности: так, Бродский в философии языка приближается к постмодернистам, но, обращаясь к другим произведениям, традиционен в осуществлении межтекстовых связей» (С. 187–188). Однако это сходство позиций Бродского и постмодернистов имеет, по-видимому, внешний характер: для автора «Итаки» язык не хранилище разнообразных кодов, как в постмодернизме, а своеобразная «первосубстанция», имеющая сакральное значение; это энергия Бога.
Между прочим, Бродский, говоря о «диктате языка», называет среди мыслителей и писателей, приверженных сходным идеям, не постмодернистов, а «Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса» («Нобелевская лекция» [I; 14]). Ср. также лишь внешне близкое к постмодернистской идее высказывание Стефана Малларме (упоминаемого Р. Бартом как первооткрывателя «смерти автора»): «Чистое творчество требует от поэта речевого самоустранения; поэт уступает инициативу словам <…> посылая друг другу свет и взаимно отражая отблески, они вспыхивают <…> — и нет уже трепетного вздоха, слышавшегося в дыхании прежней лирической поэзии, нет интимной взволнованности в движении фразы — есть только это сияние» («Кризис стиха» / Пер. с фр. Н. Мавлевич; цит. по изд.: Поэзия французского символизма. Лотреамон. Песни Мальдорора. М., 1993. С. 427–428).
758
Бродский И. А.Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе / Пер. с англ. М., 1992. С. 218–219.
759
Там же. С. 239.
760
Там же. С. 212.
О философской, метафизической символике воды в поэзии и эссеистике Бродского напоминают строки из «Улисса»: «Что в воде восхищало Блума <…>?
Ее универсальность, ее демократическое равенство и верность своей природе в стремлении к собственному уровню <…> неутомимая подвижность ее волн и поверхностных частиц, навещая поочередно все уголки ее берегов; независимость ее частей <…>» (эп. 16) [761] .
Жизненного сходства между Блумом и автором, Мэрион и женой Джойса Норой немного; Нора оставалась верной Джойсу женой [762] . А в случае Бродского роман о новом Улиссе оказывается достаточно точным описанием, «моделью» его отношений с М. Б. Текст как бы предсказывает и порождает реальные события, которые «подстраиваются» под него. «Одиссей Телемаку» и особенно «Итака» — произведения с несколькими потайными или потаенными смыслами. И они вызывают различные интерпретации. Что же совершено Бродским? Во-первых, это «переписывание» Гомеровой поэмы, при котором из чужих элементов создается свой текст, по семантике противоположный исходному. Во-вторых, это процедура подмены означаемых у означающих, заимствованных у Гомера. Приобретая джойсовские коннотации, персонажи-актанты Бродского проецируются на события реальной жизни поэта. Или, если угодно, Гомер начинает говорить о Бродском голосом Джойса. В-третьих, это экспансия джойсовского текста в гомеровский: теперь речь идет уже не о дублинском еврее, но как бы о царе Итаки с судьбой Леопольда Блума. В персонажах (гиперперсонажах) Бродского склеено по несколько литературных героев: Одиссей — Одиссей Гомера и Мандельштама и Блум Джойса, она— Пенелопа Гомера и «не Елена, другая» из «Золотистого меда струя из бутылки текла…» и Мэрион Блум из «Улисса». И вместе с тем это — поэтические отражения самого поэта и его возлюбленной. Двадцать лет разлуки Одиссея с милым домом почти совпадают со временем, разделяющим два стихотворения Бродского: написанное в год эмиграции (1972) и созданное через двадцать один год (1993). Тексты Бродского — скрещение традиций, порождающее не игру, но горестную реальность — реальность одиночества, непонятости, скитальчества [763] .
761
Джойс Дж.Улисс. С. 463–464. Ср. замечание С. Хоружего: «Вода была одним из архетипов его мира <…>» (Там же. С. 660).
762
Ср.: Хоружий С.Комментарии // Там же. 570–571.
763
Л. М. Баткин называет «Одиссея Телемаку» постмодернистским текстом, замечая, что постмодернист, в отличие от модерниста (например, Джойса), «идет дальше, он не заставляет историю просвечивать сквозь современность (или наоборот), а превращает классический образ в свое Зазеркалье. Никому и в голову не придет, что „настоящий“ Одиссей мог бы мысленно так обратиться к „настоящему“ Телемаку». И чуть дальше: «Почему бы не считать стихотворение „Одиссей Телемаку“ историческими и культурно-психологическими пролегоменами к эстетике высокого постмодернизма? Метафорой исходной ситуации?» ( Баткин Л. М.Тридцать третья буква. С. 258, 260). Всякий термин условен, и «постмодернизм» в их числе. Но все же если к нему прибегать, то едва ли «Одиссея Телемаку» можно считать постмодернистским текстом, памятуя о дефинициях постмодернизма: игра литературных кодов не размывает реальность, но ведет именно к этой реальности. Контрастного соединения разных кодов в стихотворении Бродского нет. «Применение» античных сюжетов и текстов к современности и драпировка событий жизни ангора в костюмы минувших эпох — черта, известная мировой литературе задолго до эпохи постмодернизма. Иначе «К временщику» К. Ф. Рылеева, «На выздоровление Лукулла» А. С. Пушкина или «Огненного ангела» В. Я. Брюсова нужно отнести к постмодернизму.