На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
До Трубина, наверное, несколько верст оставалось, как услышал Борька сзади лошадиное ржание. Метнулся в придорожные кусты, зарылся в снег, и тут полным аллюром проскакала мимо пара тяжело дышащих коней, запряженных в сани, а там человек шесть, а то и семь, но не немцев, а в гражданское одетых людей, но с винтовками… Полицаи, что ли?
Только скрылись они за поворотом, только Борька привставать стал, как еще сани, тоже на паре, пронеслись лихо, оставив душок перегара. Выпивши, сволочи! И куда поехали? Знать, в Трубино? Эх, был бы в руках наш ППШ или «шмайссер» немецкий… Нет теперь ночлега в Трубине, надо
Обходил Борька Трубино далеко стороной и на дорогу вышел за километр, наверное, еле виднелось сзади. И ругал он на чем свет стоит этих полицаев, из-за которых приюта лишился. Сколько еще топать до следующей деревни, и свободна ли она будет?
Теперь шел Борька, еще чаще оглядываясь, еще чутче прислушиваясь. За спиной засветлила луна, и Борька ступал на свою длинную, колеблющуюся тень, которая кривилась и ломалась на неровностях дороги и была зыбка так же, как и его жизнь на этой своей, но чужой ржевской земле.
Около часу околачивался Борька вокруг небольшой деревушки, к которой добрался через некоторое время. Высматривал внимательно, нет ли чего подозрительного. Устал он и замерз уже сильно. Одна мечта — забраться в тепло, растянуться хоть на полу. Но что-то его настораживало в этой деревне, хотя была она и тиха и безжизненна. Каким-то чутьем ощущал он опасность, словно висело в воздухе что-то душное, предгрозовое, напряженное…
Однако к одному, крайнему, как всегда, дому подошел он почти вплотную, прижался к калитке и впился в темные окна, сверлил их взглядом, стараясь проникнуть через их черноту и разглядеть, что же за ними. Потом приоткрыл калитку и подошел к крыльцу, уже почти решившись постучать в дверь. Но опять что-то его удержало…
И тут дверь распахнулась с шумом. Нырнул Борька за крыльцо, замер. Большой мужчина в нижней рубашке, но в брюках и сапогах начал мочиться с крыльца. Мочился долго, потом зевнул, пробормотал что-то по немецки и ушел в дом, закрыв дверь.
Борьку била дрожь, стучало сердце, и только через несколько минут он, выругавшись про себя, побрел огородами от деревни, опять на дорогу, опять в ночь и холод.
Да, еще минута — и столкнулись бы они с немцем у двери, а там что вышло бы — одному богу известно. Может быть, усталый и замерзший Борька и не справился бы с этаким верзилой.
И потянулась снова снежная дорога. Поднявшаяся луна укоротила Борькину тень и сместила ее вправо, и была она какая-то скособоченная, горбатая… Неужто вид у меня такой, подумал Борька, и выпрямился, но тень оставалась такой же несуразной и жалкой… Бродяга я с виду настоящий небось, мелькнула мысль, и всплыла в памяти песенка из «Последнего табора»: «Эх, расскажи, расскажи мне, бродяга, чей ты родом, откуда ты…» А потом другая всплыла песня, из «Заключенных»: «И иду я, иду, спотыкаясь, сам не знаю, куда я иду… Ах, зачем моя участь такая, кто накликал мне эту беду…»
Обе песенки к Борьке подходили, и стало ему себя что-то жалко, дом московский вспомнился, мать и Люба. Впервые за то время, как от Ольги Андреевны ушел… Где она, на каком фронте бедует? Хорошо, если при санбате каком, а если в роте санинструктором? Там пулю поймать запросто…
Тут увидел Борька тропку, протоптанную от дороги влево. Постоял, поразмыслил и пошел по ней — куда-нибудь выведет. А вывела она его к Волге. Неширока река
Но деревня была тиха, да и, судя по тропке узенькой, вряд ли кто, кроме местных жителей, по ней проходил. Санных следов нет. Подошел к крайнему дому — эх, была не была! — постучал негромко, штык от СВТ в руке приготовил.
Открыла ему женщина. Ничего не спрашивая, пустила в дом, расстелила постель, вынула из печи несколько вареных картофелин, дала Борьке, посетовав, что нет ничего больше, и только тогда спросила:
— Беглый?
— Да.
— Ну, отдыхай. Тихо у нас тут. Немцев и не видали.
На рассвете услыхал Борька фронт… Издалека чуть слышными раскатами погремливал он, и слаще музыки для Борьки никогда не было. Даже слезы навернулись на глаза.
Днем рассказала женщина, что жил у нее с осени один окруженец, так по хозяйству помогал, и было ей легче перебиться, дите-то малое совсем, ну, а он деревенский был, работу их знал, все умел, и все-таки живой человек в доме, — не так одиноко было в это лихое время.
Понял Борька, что в примаках был у нее тот парень, но подумал, что брали русские бабы примаков не для того, чтобы в постели не одной быть, а по жалости и по нужде, потому как действительно в такое лютое время быть бабе одной совсем плохо, что требует крестьянское хозяйство мужских рук, мужского умения, мужской силы.
— Где ж он сейчас? — спросил Борька.
— Пошел к старикам моим — за мясом. Кабана они зарезали. Недалече тут, в семи верстах деревня, и не вернулся. Потом нашли его застреленного. Небось на немцев наткнулся, — приложила женщина платок к глазам.
Сколько же они, гады, народу поубивали, подумал Борька. А он, телок, все немца, им убитого, вспоминает, все никак от гадливого чувства отделаться не может. Да, по-другому русский человек устроен, чем фашист. Для того убить человека — раз плюнуть. Привыкли, что ли? А у Борьки до сих пор осадок мутный.
И еще, конечно, мучило Борьку: что ребятам за его побег сделают? Хоть и не виноваты они ни в чем, за замком запертым находились, но все же лучше бы было, если не убил он немца насмерть. Тогда Петька бы выкрутился, ушлости у него хватало…
Вечером тронулся Борька… Держал он теперь путь на Хмелевку, про которую дед ему говорил. Молодой Туд обошел, пересек дорогу разъезженную, что в этот Туд вела, и шел частью тропками, частью проселками, частью по целине.
Направление держать было нетрудно — краснело небо на севере, мигало дальними зарницами, и не раз различал Борька многогромные раскаты «катюш». Прибавилось их у нас, значит, раз и на этом участке фронта работают. Ноги болели обмороженные, и шел он, конечно, тяжело. Когда на постое осматривал пальцы, были они все черные, раздутые. К своим попадет, положат его, наверно, в санчасть на недельку. С такими ногами какой он вояка?