На пороге надежды (сборник)
Шрифт:
– Но все это звучит как полнейший бред! Он в своем уме?
– Не знаю. Вроде не похоже, но установить это сможет только психиатр.
– Что он сказал, когда его задержали?
– Немного. «Наконец-то!» - сказал он. Только и всего.
– В любом случае благодарю вас за информацию. Где он сейчас?
– Пока под стражей. Возможно, его потом и отпустят. Он сознался в целой куче преступлений, даже в тех, которые были совершены им в неподсудном возрасте. Собственно, особых причин для задержания у нас нет. Но представьте себе: он не хочет уходить! Следователю он сказал: «Оставьте меня лучше тут!» И еще спросил: «А книжки читать в камере разрешают?»
Господин Шаумель освободил шкафчик Йогена и тщательно составил перечень предметов, которые надо было переслать родителям. Потом велел одному из подростков поменять белье на кровати Йогена и пошел к себе в кабинет.
«Я это с первого дня знал, - думал он.
– Как только увидел его. Этот Йегер из тех, от кого неприятностей не оберешься. Когда столько лет на такой работе, людей насквозь видишь».
И еще он подумал: интересно, что за новенький придет на его место?
Вольфдитрих Шнурре
ГЕРОЙ НОВОГО ВРЕМЕНИ
Как- то утром в класс явился директор. Он откашлялся, провел указательным пальцем вокруг шеи, расслабляя воротничок, затем на мгновение сжал губы и наконец объявил, что, мол, так и так, с сегодняшнего дня вводится новое приветствие. Теперь всем надо говорить не «доброе утро», а «хайль Гитлер».
Нам это не очень пришлось по душе, особенно то, что вдобавок к приветствию полагалось еще вскидывать правую руку.
И как только директор вышел, Пипель поинтересовался, как смотрит на это господин Кренцке, он все-таки бывший член социал-демократической партии.
Господин Кренцке сперва вынул изо рта леденец, который он с недавних пор все время сосал от кашля, потом хрипло проговорил:
– Социал-демократическая партия запрещена.
Что верно, то верно. Но почему из-за этого не следует говорить больше «доброе утро», мы допытаться у него не смогли.
Больше того, уже на следующее утро, хотя никто за ним не следил, он вошел в класс со вскинутой правой рукой.
Кто- то даже хохотнул, услышав, как он пробормотал предписанное приветствие.
Но господин Кренцке вдруг поправил очки и напустился на нас, у него аж набухли жилы на лбу, когда он кричал, что если кто думает, будто с такими вещами можно шутки шутить, тот схлопочет выговор.
Эдди потом на перемене заметил, что его тоже можно понять:
– Ему, я думаю, сейчас даже тяжелей, чем другим. Что, разве нет?
Пипель посмотрел на него внимательно, выпятив нижнюю губу:
– Интересно, а твой старик, как придет домой, тоже говорит вам «хайль»?
– Дома-то проблем нет, - сказал Адам.
– Мой старик как был красным, так и остался. Но на работе он говорит «хайль», как и все.
– Если это делать в целях самозащиты, тогда понятно, - сказал Пипель.
–
Пипель был прав, если его слова «стать другим» означали, что человек ничем не хочет отличаться от прочих. А ведь господин Кренцке всегда говорил нам, что главное для человека оставаться самим собой, даже если при этом наживешь себе неприятности. Но теперь, видно, приходилось выбирать, где оставаться самим собой - в школе или же только дома?
В школе, во всяком случае, с каждым днем все меньше учителей позволяли себе оставаться такими, какими мы привыкли их видеть прежде. Конечно, Адам был прав, когда говорил о желании обезопасить себя, но одно дело рассуждать о ком-то вообще, другое - видеть, как меняются люди, которых мы так давно знали.
– Я думаю так, - сказал мне дома отец.
– Если меня заставляют выбирать: говори «хайль Гитлер» или оставайся без работы, - я лучше буду говорить «хайль».
– Да к этому «хайль» мы уже даже привыкли, - сказал я.
– Трудно понять другое: когда из-за этого «хайль» меняются убеждения.
Отец прищурясь посмотрел в свою чашку с ячменным кофе:
– А у вас что, изменились?
– Да ты знаешь, что этот Кренцке недавно спросил нас?
– сказал я.
– Он спросил, почему бы нам не вступить в гитлерюгенд [2] , вместо того чтоб шататься по улицам.
– Ну, на это можно бы и ответить: потому что на улице интересней, - пошутил отец.
– А что получишь на каком-нибудь их собрании?
– Ты думаешь, Кренцке устроил бы такой ответ?
– Такой или что-нибудь вроде того, думаю, устроил бы, - сказал отец.
– Я его знаю.
Ну, мы ведь тоже знали господина Кренцке, мы знали его шесть с половиной лет; он был у нас, кроме всего прочего, классным руководителем. Поэтому у нас просто в голове не могло уместиться, как он, например, поступил с Пипелем.
Нас всех в очередной раз согнали в актовый зал слушать какую-то речь по радио.
Погода была ясная, и через цветные стекла, на которых написаны имена бывших учеников нашей школы, погибших на войне, солнечные лучи косыми полосами проникали внутрь.
Всякий раз, когда голос в репродукторе набирал громкость и переходил в рев, Пипель начинал корчить гримасы. Не из какого-нибудь озорства - он просто не мог переносить этого рева. Поэтому в гримасах его, вообще-то говоря, не было ничего смешного; во всяком случае, смеяться над этим никто не собирался.
Тем не менее господин Кренцке потащил Пипеля к директору.
– Директор прямо не знал, как быть, - рассказывал потом Пипель.
– Я объяснил ему, что у меня, мол, зачесалось в носу. «Бывает же, - говорю, - с вами: вы сидите на солнышке и вдруг чувствуете, что вас так и тянет чихнуть. Вот вы и стараетесь изо всех сил, как бы сдержаться. Может, и найдется, - говорю я, - какой-нибудь дурак или два, которые станут над этим смеяться. Не хотелось бы так думать».
– «Ну, что ж, - говорит директор этому Кренцке, - вполне убедительное объяснение, коллега, как вы считаете?» И даже чуть подмигнул. Так вы бы послушали, как этот Кренцке разорался. «Позволю себе обратить ваше внимание, - хрипит, и даже лицо у него наливается кровью, - позволю себе обратить ваше внимание, что речь здесь идет о самом настоящем политическом саботаже». Директор какое-то время стоит, разглядывает носки своих ботинок. В комнате совсем тихо. И вдруг он говорит: «Мы здесь, - говорит, - все свои.
– Кладет руки за спину и подходит к окну.
– Откажитесь от своего обвинения, коллега».