На пути
Шрифт:
Он твердил себе: «Как страшно вынести из первого причастия неприятное воспоминание, мучительное впечатление — а я ведь знаю себя, для меня это станет наваждением… Черт возьми, да, я знаю, что с богословской точки зрения совершенно неважно, с монахом я буду иметь дело или с простым священником: и тот и другой — всего лишь проводники между мной и Богом; но я-то при том чувствую, что это совсем не одно и то же. Хотя бы на этот один раз мне нужна гарантия, уверенность в святости, а какая может быть уверенность, когда духовный чин разоряется шуточками, как виноторговец? — Он запнулся, припомнив, что аббат Жеврезен специально, как раз чтобы
Дюрталь даже не слышал, о чем вели беседу тут же рядом викарий с живущим: так и копался в себе в одиночку, уткнувшись носом в тарелку.
«Не хочу причащаться завтра», — еще раз подумал он — и возмутился. Это трусость; это, в конце концов, глупо! Разве Спаситель, при всем при том, не подаст ему Свое Тело?
Он вышел из-за стола, тревожимый глухим раздражением, пошел бродить в парк, слонялся наугад по аллеям…
В нем укоренялась новая идея: о том, что Небо-де посылает ему испытание. «Мне недостает смирения, — твердил он про себя опять и опять, — вот в наказание у меня и отнята радость быть причащенным из рук монаха. Христос простил меня, это уже много. И с какой стати Ему давать мне больше, учитывать мои предпочтения, удовлетворять мои пожелания?»
На несколько минут эта мысль его успокоила, и он упрекал себя за несправедливость к священнослужителю, который, вообще говоря, мог оказаться и святым.
«Хватит, хватит об этом! — говорил он себе, — пусть все будет как есть; постарайся раз в жизни смириться хоть на каплю, а пока мне пора начать круг молитв». Он уселся на траву и достал четки.
Не успел он отсчитать два зерна, как его снова начало преследовать разочарование. Он вновь прочел «Отче наш» и «Богородицу», пошел дальше, но нимало не думал о смысле молитв, а все мучился: «Ну что за невезение; надо же было монаху, который служит мессу каждый день, уехать именно завтра, как нарочно, чтобы меня огорчить!»
Он прервал себя; на секунду тревога утихла, но вдруг нахлынуло новое беспокойство.
Дюрталь посмотрел на четки, где уже отсчитал десять зерен.
Так: приор велел мне читать каждый день по десятерице, но десятерице чего: зерен или кругов?
— Зерен, — ответил он себе и тут же возразил: — Нет, кругов!
И так и остался в недоуменье.
«Что за глупость, не мог он мне приказать отчитывать в день по десять кругов: это же около пятисот молитв подряд; такого никто не выдержит, не сбившись; так нечего и думать: говорилось о десяти зернах, ясное дело!
Да нет же: ведь когда духовник назначает вам епитимью, надо полагать, что он соразмеряет ее с тяжестью грехов, которые она искупает. К тому же я выказал неприязнь к этим капелькам благочестия в пилюлях; оно и понятно, что он прописал мне молитвенное правило в усиленной дозе!
И все же… и все же… не может этого быть… Да у меня в Париже физически не будет столько времени на молитву, чепуха какая!»
Так и покалывала надоедная мысль: как бы не ошибиться…
«Да нет, не о чем тут раздумывать: на церковном языке “десятерица” — это десять зерен на четках; так-то так… но я же прекрасно помню, как святой отец сначала сказал про четки, а потом добавил: отчитывайте по десятерице; это должно значить — десятерицу кругов или четок; иначе он бы сказал: отсчитывайте по десятерице…»
Но тут же он парировал: отцу приору и не надо было все уточнять; он использовал термин принятый,
Дюрталь тщетно пытался унять смятение, взывая к своему разуму, и вдруг достал для себя новый аргумент, который его окончательно расстроил.
Он вообразил, что не желает пересчитывать десять круговых ниток из малодушия, лености, духа противоречия, потребности в бунте. Из двух возможных толкований я выбираю то, которое не требует усилий, труда — так это уж слишком просто!
Да одно это доказывает, что я заблуждаюсь, пытаясь себя убедить, что приор велел мне перебирать не более десяти зерен! И вообще, «Отче наш», десять «Богородиц» да в конце «Слава и ныне» — что это за епитимья, это же несерьезно!
Но ему пришлось ответить себе: а для тебя и это много; ты же и того не можешь прочитать, не отвлекаясь!
Так он кружился на месте, не продвигаясь ни на шаг.
В жизни так ни в чем не сомневался, думал он, стараясь прийти в себя. Вроде в своем уме, а сражаюсь с собственным здравым смыслом: нечего тут сомневаться, я знаю, что должен отложить на четках десять «Богородиц» и ни единой молитвой больше!
Дюрталь так и сидел озадаченный, чуть ли не испуганный этим новым для него состоянием. А чтобы избавиться от него, заставить утихнуть внутренний голос, выдумал новое соображение, кое-как примирявшее распрю, решавшее самую срочную задачу, дававшее временный выход.
«Так или иначе, — сказал он себе, — я не могу завтра причащаться, если сегодня не исполню епитимью; в сомнении благоразумнее согласиться на десять кругов, а там посмотрим; при необходимости я могу и спросить у приора. Но, правда, он сочтет меня полным идиотом, если я только заикнусь о десятерице кругов! Не могу я спрашивать его об этом!
Ну так видишь — ты сам признаешься: речь могла идти только о десяти зернах!»
Он отчаялся и, чтобы добиться от себя молчания, стал с остервенением отчитывать молитвы.
Сколько ни закрывал он глаза, сколько ни пытался собраться с духом и с силами, после двух десятериц никак уже не мог следовать за ходом правила — все запинался, пропускал бусины «Отче наш», путался в малых зернах «Богородицы», словом, топтался на месте.
Чтобы себя приструнить, он решился на каждой порции мысленно переносить себя в одну из капелл Божьей Матери, куда любил ходить в Париже: в Нотр-Дам де Виктуар, в Сен-Сюльпис, в Сен-Северен, но этих Богородиц было не так много, чтобы им можно было посвятить каждую десятерицу, и он припоминал мадонн с картин примитивов, собирался перед их образами и ворочал лебедку своих молений, не понимая, что такое бормочет, а просил он Матерь Спаса нашего принять прочитанное им правило, как приняла бы Она улетающий дым кадила, забытого у алтаря…
«Больше не могу!» — подумал он и прервал свой труд, совершенно изнуренный, разбитый, тяжело дыша; ему оставалось прочесть еще три круга.
Но едва он остановился, вновь явился замолкнувший было вопрос о приобщении к Тайнам.
Лучше совсем не причащаться, чем причащаться плохо; а после таких сомнений, таких пристрастных мыслей ему никак невозможно в чистоте приступить к Святой Трапезе.
Да, но что же делать? Собственно, чудовищно уже обсуждать монашеское наставление, желать поступить на свой лад, домогаться собственного удобства! «Если так дальше пойдет, — говорил он себе, — я сегодня столько нагрешу, что придется заново исповедаться».