На распутье
Шрифт:
По посадам же Москвы прошел слух, поговаривали:
— Король польский, ненавистный Сигизмунд, со своими радными панами воскресшему Димитрию велел православные храмы сгубить, а заместо нашей веры дать нам, православным, ихнюю собачью унию. Будь она трижды проклята!
— Еще наказано, чтобы он, царь Димитрий, взял бы себе в телохранители инородцев, а русских бы ко дворцу не подпущал. Какой же он православный царь?!
— И пир править ему велено без бояр, и всякую нашу старину чтобы царь не допущал, а слушался бы только своих советников-ляхов да ксендзов.
— Что там пир! Велено царю слать в Вильну в ученье к католикам и к иезуитам отроков. Братове, королевские люди хотят сгубить нашу веру! А царице Маринке, этой католической б…, уговорено выстроить по ихнему пошибу костел.
— Ну, того мы не допустим. Они много захотели!
X
Двоецарствие…
38
Сиверка(диал.) — холодная и мокрая погода при северном ветре.
— Такого еще не видали! — крестились. — Рази что в голодный мор. Прогневали Господа — продали душу диаволу.
Паскудник пан Будзило отправлял на ловлю девиц целый отряд.
Велено было возить толстозадых, с большими грудями. Слуги вносили бадьи вина и водку, становились в углу. Если баба или девка не пила, наваливались сзади, запрокидывали, лили силою в рот. Случалось, что напоенная москалиха отчаянно дралась, кусалась и брыкалась.
Испокон не видали чужестранцы более благочестивой, более стойкой и душою ясной женщины, чем русская. Но тушинский яд растления вползал в души. Для многих не стало запрета на падкую и похмельную сладость… Женка торгового человека Машкина Катерина, когда ее уводили в стан, отчаянно дралась, а неделю спустя, выкупленная мужем, сидела томная, разомлевшая, глаза, подведенные углем, стеклянно светились, в красно-налитых губах угадывался порок растления; кисло морщилась, поглядывая на мужа, на его сермяжину, рассказывала:
— Там паны все с усами и вино умеют пить. Хоть бы ты, Касьян, портки другие надел. Глаза бы не видели б!
— Я те, распутня, надену — сыромятиной!
Та кисло отворотила нос, срамно раскорячилась перед иконами.
На другой день Катерина в сообществе трех товарок, тоже подержанных панами, потихоньку наладилась опять туда же.
Мужики жаловались:
— Надысь еще две паскудницы в ихнее логовище бегали.
…Поле между тем осталось без войска. Москва лежала перед тушинскими шайками неприкрытой. Отряды шляхтичей, скаля зубы, прорывались под самые кремлевские стены и уходили в табор уже не одни — с толпами перебежчиков. Иные, взглянув на «царька», опрометью кидались обратно, иные ездили пировать из стана в стан. У тушинцев они стучали пивными братинами со шляхтой, продажно поддакивали, ругая на чем свет стоит Шуйского, но утром, пролупив глаза и пораскинув мозгами, возвращались опять к московскому царю.
Василий Иванович приходил в изумление от такого вероломства: «Как же вас, нехристей, держит православная земля!»
Грозился, приказывал боярам:
— Ставьте виселицы для изменников. Всех собак — в петлю! — Но тут же рыхлел, слезливо просил: — Бог нас рассудит, не хочу брать грех на душу.
Такого милостивого царя они еще не зрили.
Князь Роман Гагарин, видя такое непостоянство, бросил Шуйскому в лицо:
— Какой ты царь?! Тебе шубами торговать али еще хуже — скоморошничать.
А шла, кутила масленица, в блинном, скоромном чаду туманилась Москва, пошла по рукам из-под полы водка, несмотря на то, что патриарх грозился
— Предам, окаянных, анафеме! Господи, не дай потонуть во блуде Руси!
Но слово его падало как зерно в иссушенную, испепеленную жарой землю — впустую… Порок сладок, но пресна добродетель.
…Вокруг Москвы кишмя кишели шайки воров. Тут же промышляла и братия Купыря: вскоре, как перебрались в Тушино, возненавидели «царя»-иуду. Куда как лучше было сидеть под мостами — шайку Елизар сколотил надежную. Елизарова братия постановила: отныне красть только у шляхтичей. Рыцари сами тянули самое дорогое: меха, золото, серебро, рыбий зуб, парчу. Купырь со товарищами сумели залезть даже в сумы гетмана. Рожинский цедил сквозь зубы:
— Москали все до единого воры! У них вор на воре. Ну, погоди: сядем в Кремле — мы вам покажем!
Сему подлому пану, однако, не приходило в голову, что он был сам вором, но удивляться тут нечему: такова натура иезуитского выкормыша.
Купырь же посмеивался:
— Даст Бог, ребятушки, стянем штаны с гетмана.
— Что за царишка, ребята? Он продает нашу веру!
— Какая вера, ребятки? — хихикнул лупастый вор. — У нас одна вера: гроши!
— Ты энти речи тут брось, — предупредил Купырь, — можа, ты нехристь, а на мне крест, я очищен в святой купели, и за такие богопротивные слова я тебя могу удавить. И ежели, ребятки, узнаю, что обчистили храм али пограбили монастырь, то тем молодцам живыми не быти!
— Грабить храмы мы не станем, — бросил дядя в бабьей шубе.
— А господ панов грабить до нитки, пускать голыми, чтобы нечем было даже стыд прикрыть, — распорядился Купырь, посверкивая лучистым одиноким глазом. — Пускай шляхтва знает, куды пришла.
— А России, видать, хана! — сказал кто-то из воров сожалеючи.
— Рано поешь отдохную, — одернул его Елизар. — Ляхи тонки кишкой. А наши изменники — и подавно. Россия, брат, это тебе не Речь Посполитая, где чихнешь в одном углу, а слыхать в другом. Наше-то государство вона как раскинулось! — воскликнул он, крестясь.
XI
Стольник [39] князь Дмитрий Михайлович Пожарский стоял в тридцати верстах от Коломны {28} , отбивая от Москвы отряды шляхтичей и преданные самозванцу шайки. Что творилось вокруг, князь толком не знал. Ползли зловещие слухи: по одним — в Кремле уже не Шуйский, а царь Димитрий, по другим — тушинские воры рассеяны и поляки покидают пределы государства. Однако князь Дмитрий Михайлович не верил им. Государство распадалось на глазах. Опоры не было ни в чем. Люди, изъеденные грызней, метались, как мыши в горящем амбаре. Начальные воеводы — опора державы, переходили из одного лагеря в другой. Даже те, кого, казалось, Пожарский знал как воевод стойких, осознающих гибельность самозванства. Даже они болтались подобно щепам в проруби. Князь не мог не видеть, что в государстве, на самом державном его верху, лопнула становая, скрепляющая жила, и в этой гибельной продажности и зловещей мути была лишь одна опора — Церковь и вера. Но гниль подтачивала народ изнутри. Падали во мрак веками освященные заповеди. Вчера еще благочестивый человек, наглядевшись на своих собратьев, махнув на все рукою, говорил: «Сгори все в огне кромешном!»
39
Стольник — придворный сан, смотритель за царским столом.
Дмитрий Михайлович не любил Василия Шуйского и, узнав об его избрании, возмущался. То, что было нынче в государстве, было из-за Шуйского. Но понимал он и то, что среди высшей боярской знати не было того державного мужа, кто сумел бы вывести государство из смуты. Лишь один воевода веселил душу князя Пожарского — молодой Скопин-Шуйский. Но он зелен и неопытен, к тому же к славе не тянется, да и не отдадут ему бояре власть. Федор Мстиславский — западная лиса, литвин по происхождению, — давно уж втихомолку прямит к шляхте и польскому королю. Василий Голицын — ничем не лучше Шуйского, был тоже ненадежен. Другие, кто с горячим сердцем и светел умом, — тех родовитые к трону не пустят. Не подпустят и Федора Романова, к которому Дмитрий Михайлович мирволил. Так думал князь, невесело окидывая взглядом то, что творилось вокруг.