На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года
Шрифт:
После награждения наручниками я тут же был отправлен в мою камеру.
Первое впечатление от всего происшедшего было ошеломляющим. Наручники были грубым вторжением в мой нудный, тягостный, но какой-то уже привычный быт.
Здесь что-то новое и несомненно угрожающее. Ведь закован я, конечно, не из опасения побега. Наручники — это не только дополнительное мучающее воздействие, но и символ ничтожества того, на кого они надеты. Я слышал, что приговоренных к казни заковывают в наручники, а их символическое значение заключалось еще в одновременном автоматическом переводе на положение штрафника со всеми дополнительными ограничениями.
Я вернулся в камеру со смешанным чувством отчаянья, оскорбления, протеста против такого насилия и бессилия сопротивляться ему и дал выход этому чувству в том, что начал биться головой о стену. Вбежавшие надзиратели быстро совместными усилиями прекратили этот взрыв, приговаривая: "Хочешь стену прошибить? Угодишь вниз" (т. е. в карцер).
А затем потянулось опять наматывание кишки на палец, только теперь более энергичное, более настойчивое. В первый же вечер с еще сохранившимися остатками дневного взрыва я потребовал от следователя
Следователь стал навязывать мне логику, якобы бывшую двигателем преступных замыслов. Эта его, следовательская, логика должна была приводить меня к признанию совершенных преступлений, явившихся якобы финалом ее развития. Он стал излагать последовательный ход моих мыслей и мыслей других террористов, как он его представлял, приведший к выводу о необходимости террористических действий. В его изложении это звучало почти текстуально так: "Евреев преследуют, им не дают работать, создают тяжелые условия жизни, но где же выход? Надо с этим бороться!" А единственное средство борьбы, к признанию которого он хотел меня довести, был террор — убийство инициаторов и руководителей притеснения евреев. Я обратил внимание следователя на то, что организация "врачей-убийц" состояла не только из евреев, в этой организации, согласно официальному сообщению, были и русские профессора, видные клиницисты — Виноградов, Василенко, Зеленин, Егоров и другие. Что же ими двигало, против чего боролись эти совершенно обеспеченные и обласканные люди, не подвергавшиеся никакой расовой дискриминации? Эта моя интерпретация осталась без ответа и без внимания на нее. Как я уже писал, в народе их считали скрытыми евреями, и в этом было какое-то рациональное зерно, раз они разделили судьбу евреев-профессоров. Да и в самом деле, что такое советский еврей, какие признаки определяют в Советском Союзе людей этой национальности, не владеющих еврейским языком (многие никогда даже не слыхавшие его), считающих своим родным языком — русский, воспитанных на русской литературе, поэзии, впитавших русскую культуру, растворившихся в массе советского народа, преданных своей родине; многие из них активные строители советского общества, внесшие неоценимый вклад в различные области науки, культуры. По-видимому, в определении понятия "еврей" надо идти от противоположных показателей: еврей тот, на которого распространяется антисемитизм. С точки зрения этого определения правомерно включение в эту национальную группу врачей-террористов и русских по происхождению, раз на них распространили антисемитизм. В такой концепции нет ничего парадоксального, так как антисемитизм — имманентное людоедское чувство из области зоологии, проецирующееся на евреев; в доктрину его пытались превратить антисемиты всех времен и народов, и наиболее законченные людоедские формы ей придал германский фашизм.
Кстати, по поводу фашизма. Как-то мой эрудированный куратор спросил, знаю ли я, что фашизм — учение, созданное тоже евреями. Сам Геббельс не сказал бы, что это — продукт утонченного еврейского интеллектуализма (эту формулу он употреблял для презрительной характеристики многих достижений мировой культуры, чуждых фашистам). На вопрос куратора я ответил, что это вполне вероятно. Он с удивлением посмотрел на меня, не ожидая моей безоговорочной поддержки этой версии о творцах фашизма. На вопрос, почему и я так считаю, я ему ответил: "Многие крупные социальные доктрины были созданы евреями: христианство, марксизм; поэтому, может быть, — и фашизм".
Дальнейшего развития эта тема в нашем с ним "сборище" не получила, но характерна сама постановка ее, как естественное оправдание антисемитизма ортодоксальными марксистами из МГБ.
Вытягивание из меня признания участия в террористической деятельности даже при помощи сложных логических построений ни к чему не привело: "У вас логика одна, а у меня другая, поэтому в террористы я не гожусь" — отвечал я. А он бубнил свою подсказку: "Но ведь надо бороться, надо бороться". Мне и тогда было трудно решить, что доставляет большее отвращение — наручники или выслушивание этого собачьего бреда. К тому же надо было парировать конкретизированные элементы этого бреда здравым смыслом с тем же успехом, с каким глухонемому от рождения объяснять разницу между кваканьем лягушки и пением соловья. При этом все время в процессе допроса надо было быть в большом напряжении, чтобы не быть подловленным в каком-нибудь противоречии, не создать какую-нибудь трещину, щель в показаниях, которая может быть расширена и истолкована как признание террора. Трудно передать, каких усилий это стоило, и часто по возвращении в камеру меня трясло, как в сильном ознобе, было ощущение дрожи буквально в каждой клеточке тела. В своей жизни я несколько раз переносил тяжелые инфекционные заболевания с сильнейшим лихорадочным ознобом. Но ни по силе ощущения, ни по его качественному своеобразию мой "следственный озноб" не может быть сравним с лихорадочным.
Это была "трясучка" в полном смысле этого слова. Как патолог, представляю, что при этом сильнейшем стрессе происходило в эндокринной и нервной системах, и сколько надо было
София Ефимовна Карпай, врач кремлевской больницы, арестованная в 1950 году, волнуясь, рассказала мне, при случайной встрече летом 1953 года, об очной ставке в тюрьме с М. С. Вовси, В. Н. Виноградовым и В. X. Василенко.
Они уличали ее в выполнении их "преступных" заданий при лечении больных. Она категорически отрицала не только выполнение этих заданий, но и самое получение их. На нее эта очная ставка произвела впечатление тяжелого бреда.
Но это не было бредом: это было выколоченное из "обличителей" задание следственных органов по "делу врачей". Разумеется, очная ставка происходила не в уютном кабинете, в котором происходят интимные деловые беседы на высшем уровне, как это показывают на телевизионных экранах. Эта ставка, как обычно водится, происходила под неусыпным наблюдением тюремщиков, строго следящих за выполнением, без всяких нарушений, разработанных заданий, данных "расколовшимся". Присутствие тюремщиков было реальным напоминанием им о том, что их ждет при недостаточном "усердии".
Так "расколовшиеся" становятся свидетелями обвинения. Можно ли их обвинять или резко порицать? По выходе из тюрьмы мое отношение к ним было именно таким, и я не знал, как я себя поведу при встрече с бывшими сопроцессниками — "расколовшимися". Но в дальнейшем я критически пересмотрел свое отношение. Я понял, что вообще нельзя безотказно требовать от людей героизма. Можно ли требовать от всех людей одинаковой силы сопротивления одному и тому же чрезвычайному воздействию? Диапазон такого сопротивления чрезвычайно широкий — от полного отсутствия сопротивления до адекватности воздействию, где противодействие равно действию.
Индивидуальность проявляется и в избирательном отношении к качественному характеру воздействия. Один и тот же человек может вступить в единоборство с танком и падать в обморок при виде мыши или иглы шприца, нацеленной на него для производства инъекции.
Один мой близкий друг, известный ученый, совершенно откровенно сказал мне, что если бы он был арестован, то, зная себя, в течение получаса он бы "скис" и подписал бы все, что ему предложат, и сделал бы все, что от него потребовали бы.
Таков был общий страх перед пытками, которым подвергаются узники и сведения о которых проникали в массы в памятные 1937–1938 годы. Была полная безнадежность в возможности устоять перед ними и уверенность, что они рано или поздно закончатся требуемым признанием. В. Н. Виноградов говорил, что он сразу решил не дожидаться пыток и без них выполнять все требования тюремщиков, среди которых было и обвинение в шпионаже в пользу Англии и Франции.
Мы преклоняемся перед мужеством и с благоговением относимся к памяти тех, кто выдержал все гестаповские пытки и не пошел по пути предательства, и со смешанным чувством жалости и презрения относимся к тем, кто не устоял. Но борцы погибали за идею. А репрессированные? Во имя какой идеи погибать? Что даст народу им же оплеванная их смерть? Нет морального стимула для сопротивления методам, "строжайше запрещенным советскими законами" (из правительственного сообщения об освобождении медиков). А в то же время маячит призрачная возможность избежать мучений, пыток и даже позорной смерти путем признания всего того, что требуют от тебя тюремщики. Несчастные в этой призрачной надежде (никогда, впрочем, не оправдывавшейся, как показывает опыт прошлых лет) скатываются на путь оговора даже своих близких друзей, а иногда и родных. Сам М. С. Вовси дал должную характеристику самому себе в период своего пребывания узником МГБ.