На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года
Шрифт:
Единственным ярким пунктом и, по-видимому, главным козырем обвинительного акта был пункт, в котором устанавливалось мое вредительское руководство подготовкой кадров, и на нем поэтому необходимо остановиться подробно.
Единственным "кадром" в моей лаборатории была аспирантка И., научным руководителем которой я был. Ленивая по своей природе и к тому же недавно вышедшая замуж и забеременевшая на второй год аспирантуры, основные свои эмоции (особенно, забеременев) она устремила в личную жизнь. Справедливость требует заметить, что она иногда выражала сочувствие, видя мое огорченное лицо и угадывая причины моих огорчений (ведь были 1952–1953 годы!). Все это не мешало ей равнодушно относиться к своей аспирантской судьбе, которая должна была завершиться диссертацией. Она прекрасно угадывала политическую атмосферу и понимала, что я приложу все усилия для благополучного завершения ее диссертации,
Я потребовал пригласить И. для очной ставки. Ее пригласили, и по несколько растерянному выражению ее лица мне казалось, что она была недостаточно предварительно подготовлена к этому приглашению. На вопрос председательствующего о том, подтверждает ли она пункт акта, касающийся ее диссертации, она захлюпала носом, по-видимому ей все же стыдно было передо мной, и сквозь навертывающиеся слезы, не глядя в мою сторону, полностью его подтвердила. Тогда я потребовал от нее, чтобы она принесла черновой экземпляр диссертации с массой моих исправлений и с многими страницами, написанными лично мною. Она, всхлипывая, ответила, что этого экземпляра у нее нет, что его сжег ее муж. Неправдоподобность этой аргументации и ее явная ложь не требовали бы доказательств. У меня хранились рукописи почти всех моих работ, даже самых ранних, хотя к этому времени их было около сотни, а она дала сжечь рукопись своей первой и единственной, к тому же незаконченной работы! (В дальнейшем эта сожженная рукопись нашлась.) Я привел эти соображения, полагая, что они будут убедительными, но "судьи" не желали с ними считаться; по сценарию, им необходимо было полное доверие ко лжи И., что они и продемонстрировали. Тогда я потребовал, чтобы она принесла второй вариант диссертации, на что она сказала, что он у нее на даче. На этом рассмотрение акта было перенесено до понедельника, но вся обстановка, в котором оно проходило, не оставляла у меня никаких сомнений в его финале. Я потребовал от И. принести на следующий день второй, уже перепечатанный на машинке вариант диссертации с многочисленными моими исправлениями.
Оказалось, что мои исправления, сделанные карандашом, были старательно поспешно стерты, но удалить следы карандашного нажима было невозможно.
Всякий, даже неопытный, следователь мог легко обнаружить следы моего характерного почерка. Мне стали понятны причины сдержанности и настороженности, с которой встретила меня И. по моем возвращении и которая меня несколько удивила. Ведь она была заинтересована в моем возвращении в связи с необходимостью завершения и защиты диссертации. Возможно, она "отмежевалась" от меня, как от своего руководителя, и от моего руководства для спасения диссертации; это было в порядке вещей в ту подлую пору.
Отмежевывались даже дети от арестованных родителей, родные от близких во имя своего спасения. Многие это понимали и прощали по известному французскому правилу: все понять — все простить. Моим соседом по даче был известный клиницист, видный ученый, арестованный по "делу врачей". Его бывший ассистент занимал кафедру в одном из периферийных институтов. На митинге по поводу раскрытия организации "врачей-убийц", среди которых было имя и его учителя, он, естественно, должен был выступить. Патетически клеймя своего бывшего учителя, он воскликнул: "Если бы я мог, я бы задушил этого мерзавца собственными руками", сопровождая это намерение соответствующими жестами.
Зная это, я был удивлен, когда увидел этого потенциального палача (хорошо, что его не поймали на слове!), наносящего визит своему учителю. Я спросил у последнего, знает ли он о выступлении его ученика
Совершенно естественным был митинг в Академии медицинских наук СССР, поскольку в составе врачей-убийц, поименованных в сообщении, были два академика — М. С. Вовси и В. Н. Виноградов (в дальнейшем число арестованных академиков выросло до шести). Собравшиеся на митинг были ошеломлены.
Конечно, выступления клеймили преступников. Особенно бесновался в обличительном раже нач. управления кадров Академии — профессор Зилов.
Обрушившись на "сиониста" Вовси, он вылил на него грязный антисемитский ушат. Диссонансом к нему прозвучало мужественное по тому времени выступление популярного ученого-педиатра академика Георгия Нестеровича Сперанского с резким протестом против этого откровенного антисемитизма. Митинг закончился принятием резолюции, по содержанию и формулировкам соответствующей моменту.
А в терапевтическом обществе выполнял "социальный заказ" темпераментный, беспартийный председатель общества, академик А. Л. М., известный ученый, имя которого носит после его смерти институт. Этот академик не знал удержу в поношении арестованных профессоров не только как политических преступников, но и как лжеученых, профессиональных невежд, в числе их — и своего друга Вовси, что не помешало им в дальнейшем восстановить прежние дружеские отношения. Менее миролюбиво был настроен профессор В. Н. Виноградов, возмущавшийся как этим ученым, так и, особенно, профессорами-экспертами по "делу врачей". Он забыл, что сам был экспертом по делу Д. Д. Плетнева, о котором я писал выше, и что его экспертиза отнюдь не была в пользу обвиненного. "Культ личности" внес моральное разложение и в среду самой гуманной профессии — в среду врачей. Это было одним из самых удручающих примеров упадка общественно-политической морали советского общества.
Я принял решение не принимать больше участия в унизительной комедии "пересмотра" акта. Поэтому, когда в понедельник за мной пришла технический секретарь партийного бюро, чтобы пригласить меня на заседание для продолжения "пересмотра" акта, я вручил ей заявление следующего содержания:
"Участие в пересмотре акта обследования лаборатории убедило меня в том, что он производится с теми же тенденциями, которые были положены в основу составления этого акта в период моего пребывания под провокационным арестом.
Поэтому я отказываюсь от дальнейшего участия в пересмотре этого лживого документа и не возражаю, если это будет сделано в моем отсутствии".
Никакой реакции на мое заявление не последовало; я счел этот эпизод исчерпанным; и меня не интересовала форма, в которой он был исчерпан.
Сдерживая свое отвращение к поступку И., я предпринял все необходимые действия для доведения ее диссертации до завершения в форме защиты. Дав волю своим чувствам, я бы этого не делал, и ее диссертация никогда бы без моего активного содействия и помощи не увидела бы света, а армия кандидатов наук не получила бы пополнения в лице И. Но злость и мстительность — плохие советчики, и я понимал, что мое негативное отношение ударит в первую очередь по мне. Это будет подтверждением тезиса о том, как несчастному аспиранту не повезло с руководителем. Да и что можно было требовать от этой простушки, когда и более зрелые люди с трудом становились на новый путь.
Наступил день защиты диссертации. Акт защиты, происходившей не в институте, а в Академии медицинских наук, почтило своим присутствием все партийное бюро института во главе с секретарем, чем было подчеркнуто особое внимание к этой защите, хотя защищал — беспартийный аспирант. Защита происходила по отработанному шаблону. Диссертант зачитал свой доклад, потом выступали оппоненты, отмечавшие интерес работы, затем диссертант отвечала оппонентам о полном согласии с их ценными замечаниями, которые она использует в своей дальнейшей деятельности. В заключение она принесла свою глубокую благодарность руководителю диссертации за непрерывное руководство и помощь, которую она отвергла на партийном бюро. Единогласным голосованием диссертанту была присуждена ученая степень кандидата, и она, получив назначение в другой институт, исчезла из моего поля зрения.