На рубеже двух эпох
Шрифт:
Бывало, я читал Толстого, пряча книгу под партой или в чайном столовом ящике. Мне ужасно скучными казались толстовские рассуждения о войне, о значении вождей и масс, о причинах неудачи Наполеона и прочее. Но в остальном книга понравилась, особенно Кутузов.
За Толстым, постепенно все углубляясь в революционный дух, пошли писатели-народники, показавшиеся мне мелкими; потом уж, конечно, Белинский, Писарев, Добролюбов (Чернышевского "Что делать?" так и не удалось прочитать!), "Биология" Тимирязева. Какие-то сборники политико-экономических статей из толстых журналов: "Русское богатство", "Русская мысль", конечно, Горький, Андреев и другие и, наконец, аттестат на политическую зрелость - "История цивилизации" Бокля показалась мне написанной интересно. Ну, разумеется, "Происхождение видов" Дарвина... Кстати, о нем
До Маркса и Энгельса я не успел дойти, но фотографии их у товарища смотрел без особого волнения,
Что же оказалось?
Постепенно, после двухлетней обработки меня добровольцами, мне доверчивые воспитатели торжественно объявили: "У нас есть подпольная библиотека!" И в нее набираются только надежные члены... Боже, как мне захотелось удостоиться попасть туда... Странное желание: воспитанный в благочестивом консерватизме, я жаждал быть "подпольщиком". Такова сила сладости запрещенного плода, с дополнением тщеславного желания быть чем-то особенным, не как другие, удостоиться.
Оказывается, эта подпольная организация школ была не в одной семинарии, а и в гимназии, и притом была поставлена довольно толково: первые ученики каждого класса и отделений (в первом было их три) поступали в обработку старшим членам подпольщиков, пока и их не вводили в это "святилище". Так поступили и со мной; туда же попал потом и мой приятель, первый ученик второго отделения Борис Добротворский, образцовейший юноша, сын прекрасного духовника семинарии о. Павла.
А мы, завербованные кандидаты, должны были помимо собственного воспитания доказать еще верность подпольщине распространением той же самой литературы среди своего класса. Это делал и я. Так получалась уже целая сеть пропаганды. Был и у меня смешной случай. Товарищи, зная, что у меня хранятся запрещенные книги, сами обращались ко мне. Как-то подходит Семен Покровский, способный, но ленивый семинарист, и спрашивает, называя меня полупочтительно по отчеству:
– Афанасьич! Нет ли у тебя чего-нибудь такого?..
– Гм-м... Есть...
– И я дал ему критику картины нравов при Екатерине Второй.
– Только смотри, не попадись начальству, а то и тебе и мне - крышка!
– Ну-у!
– и ушел на свою парту.
Через несколько дней возвращает книгу без особенного восторга.
– Читал?
– Чита-ал!
– Ну как? Здорово прохватывается век Екатерины?
– Да-а-а!
– лениво тянет Семен, как мы звали его.
– А знаешь, Семен, я тебя ведь обманул!
– Как?
– Да очень просто. Запрещенных книг тогда у меня не было, я и подсунул тебе комедию Фонвизина о Митрофанушке. А ее скоро у нас будут проходить по литературе в классе.
– Да ну?
– Правда.
– Ну, брат! И я тебя надул: я ее не читал. Начал, показалось скучно, сразу бросил.
Много мы оба хохотали.
В общем, плоды этой пропаганды были невинные, завербовали мы мало. Но зато уж попадали такие образчики, что волосы могли дыбом встать... После двухлетней подготовки мне наконец торжественно объявили:
Волнуюсь... Собрание открыто... Председатель, очень умный, 18-19-летний юноша, первый ученик пятого класса, Шацкий (чуть не Ша-тов у Достоевского) открывает его своей пламенной речью против правительства... О ужас!!! Куда я, скромный сынок маменькин, попал?.. А речь все поднимается, сгущается... И вдруг Шацкий предлагает не менее не более как совершить террористические акты, и в первую очередь цареубийство...
Я замер... Сразу спало с меня все торжество, и мне захотелось убежать... Конечно, о доносе и в мыслях ни у кого из нас не бывало, этот грех считался важнее отречения от Самого Бога! Но убежать, убежать бы! А бежать нельзя; не позволяет самолюбие: "Назвался груздем, полезай в кузов". Я сидел до конца, молча. Было ли какое решение, не помню. Только с той поры революционный пыл мой сразу упал до нуля. Бывали еще собрания на частных квартирах. Но там занимались более невинным делом: читали только что появившиеся рассказы Горького, разбирали его "Буревестника" и еще что-то...
Мне все хотелось уйти, душа не лежала к революции и к убийствам вообще. И однажды на подобном заседании у меня открылось кровохаркание. Я испугался. Заявил товарищам об этом и побежал на квартиру к семинарскому доктору. Тот велел мне прийти завтра в семинарскую больницу в обычное время. Сколько я ему ни старался доказать, что у меня кровь течет, что я боюсь умереть, Василий Павлович остался неумолимым... На следующий день, выслушав, он заподозрил у меня туберкулез (от которого после я и лечился). На это кровотечение я посмотрел как на указание перста Промысла Божия, и с той поры перестал ходить на "заседания", и вообще навсегда потерял к подпольщине интерес. Правда, книжки еще иногда читал и другим давал, но скоро и это надоело. Однако вражды ко мне у товарищей не было, да и я не обратил бы на нее внимания: уже сам довольно вырос... Так кончилась моя подпольщина...
Если не ошибаюсь (так подсказывает память), то закулисным главным организатором ее называли какого-то социалиста-революционера Чернова... Не теперешнего ли?
Но кое-что осталось-таки массе. Например, тогда пошла мода на песнь Горького "Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно..." На переменах во всех классах распевали ее по коридорам обоих этажей голосистые дети отцов, диаконов и дьячков. Начальство забеспокоилось не на шутку, и стали запрещать... Но, кажется, нам нравилось больше само пение, а не содержание песни. Потом мода схлынула и забыли о ней. Но одному певцу, прекрасному солисту-тенору Херсонскому, потом припомнили ее, и при чистке после второго бунта уволили его из нашей семинарии, он поступил в Астраханскую.
Наконец, еще вспоминается один случай... Уже шло предреволюционное брожение 1903-1905 годов. Готовились везде к забастовкам. К нам, и именно в мой шестой класс, пришла делегация забастовщиков из гимназистов и кого-то еще. Во главе ее была известная Маруся Спиридонова. Мы, старшие семинаристы, смотрели на гимназистов, как на мальчиков. А уж учиться от барышни-гимназистки нам казалось ниже достоинства. Делегация не имела ни малейшего успеха: забастовки не приняли... После она убила вице-губернатора Богдановича за подавление восстаний.
Но все же и у нас дух стал уже неспокойный. Прежнее традиционное безмятежное житье кончилось... Семинария, как и все, тоже становилась на порог какой-то новой жизни.
Еще хочется сказать о вере семинаристов.
Иногда в обществе и литературе раздавались обвинения о широком безбожии среди нас. По своему опыту могу решительно утверждать, что это неверно. В нашем, например, классе, двое, М. и А., дерзнули как-то публично заявить об этом, Но это настолько было несерьезно, что едва не вызвало среди нас смех над ними. Говорили мне про других "атеистов", но я их не знаю. Иное дело, что у нас вообще не было горения духовного, это правда. Но не было и безбожия. В Духовной академии в нашем классе считался таким один сибиряк, но товарищи и на него не обращали никакого внимания.