На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою
Шрифт:
— Почему вы сегодня такой сумрачный? — спросила Элен своего гостя, видя, что он хранит упорное молчание. — Или вам, может быть, почему-либо не хочется ехать?
— Помилуйте, что вы, княгиня! — возразил Колосов. — Я молчу, так как не умею делать двух дел разом.
— Как двух дел? Какое вы еще дело делаете?
— Восхищаюсь вами, княгиня, — неожиданно для себя, очень просто сказал Иван Макарович.
Двоекурова рассмеялась.
— Это имеет то достоинство, что очень откровенно, — произнесла она, — но, юный друг, позвольте вас спросить: какое вы имеете право кем-либо восхищаться, помимо вашей невесты?
— Иными словами говоря, — медленно и раздельно проговорил Колосов, — мне не по рангу восхищаться такой женщиной как вы, княгиня; для меня — Аня Панкратьева,
— Нет. Вы сегодня положительно невозможны, — искренно рассердилась княгиня. — Мне бы следовало прогнать вас тотчас же. Я бы это сделала, если бы не столь сильное мое желание видеть вашу знаменитую Секлетею и невозможность сию минуту заменить вас кем-нибудь другим в роли провожатого. Тем не менее я должна вам дать солидную головомойку. Слушайте, вы, mauvais sujet [12] , если я говорю вам о том, что вы не имеете права любоваться другими женщинами, то единственно только в силу моего глубокого сознания, насколько ваша невеста мила и прекрасна во всех отношениях: она хороша собой, умна, достаточно образованна.
12
Негодяй (фр.).
— Достаточно, — ввернул многозначительно Колосов.
— Да, достаточно. Что вы хотите этим сказать, злой херувим? Но кроме всего этого, у нее золотое сердце. Чего вам больше?
— Я ничего и не ищу, — возразил Колосов, — и вы, очевидно, меня не понимаете. Неужели вы думаете, что я не боготворю свою невесту, не считаю ее совершенством…
— Но тогда к чему все предыдущие слова ваши?
— К чему? А вот к чему. Вы признаете Аню совершенством?
— Признаю.
— Хорошо. Теперь отвечайте же честно, положа руку на сердце, смотрите, княгиня, только по совести, я все равно угадаю правду по выражению вашего лица; отвечайте, если бы ваш родной брат…
— У меня нет братьев…
— Все равно, представьте себе, что есть. Итак, если бы ваш родной брат захотел сделать Анне Павловне предложение и от вас зависело согласиться или не согласиться, допустили бы вы этот брак? Отвечайте, но только, повторяю, честно.
— Нет… то есть да, позвольте, — заволновалась княгиня, — тут надо принять в соображение…
— Довольно, княгиня, я понял, — холодно произнес Колосов. — Вы только что говорили, что брак свой с Анной Павловной я должен почитать за счастье и честь, и тут же признаете, что для вашего брата это не только не честь, но нечто недоступное.
— Нет, так невозможно! — нервно подернула плечами Двоекурова. — Вы софист и умышленно искажаете смысл моих слов. Я не говорила вам, будто бы брак моего предполагаемого брата с Анной Павловной немыслим, я хочу сказать, что люди, находящиеся в разных условиях…
— Мне больше ничего не надо, — снова перебил ее Колосов. — Вы сами говорите: "В разных условиях", и я о том же толкую, т. е. про эти самые разные условия. Для вас — высшего положения, для меня же — низшего. Но вот тут-то и является роковой вопрос: почему? Помните, вы как-то однажды сказали мне, что если бы меня перенести в Петербург и заняться мною… потом вы поправились — заняться моею карьерою, то из меня бы мог выйти… и т. д. и т. д. В этих словах я почувствовал нечто еще и другое, недосказанное, а именно, если бы я был не тем, чем есть, не армейским пехотным подпоручиком, а хотя бы таким же подпоручиком, но гвардейским и титулованным, тогда меня можно даже полюбить, а пока я только илот. Нам в училище как-то учитель рассказывал, будто бы римские матроны считали своих рабов настолько не людьми, что не стеснялись при них купаться. А у нас некоторые помещицы бесцеремонно в летний зной выходят к старосте в одной рубашке и юбке. И когда им на это указывают, они наивно говорят: да разве он для меня мужчина? Он просто староста Сидорка, которого я во всякую минуту имею право выдрать на конюшне…
— Но вы просто ужас что только говорите тут! — всплеснула княгиня руками и даже
— А я? — пристально посмотрел ей в глаза Колосов.
— А вы, — вдруг рассердилась княгиня, — вы mau-vais sujet, как я уже вам говорила, злой херувим и очень скверный жених. Если бы я не боялась огорчить Анну Павловну, вашу милую невесту, которой вы вовсе не стоите, я бы сегодня же насплетничала бы ей на вас, пускай бы она хорошенько нарвала бы вам уши.
— За что? За то, что я восхищаюсь вами? — тем же спокойным тоном продолжал Колосов. — Она это знает.
— Как знает? — изумилась княгиня. — Вы не бредите ли иногда наяву? Это бывает при некоторых болезнях.
— Ничуть. Я не брежу, а говорю совершенно серьезно. Моя невеста, Анна Павловна Панкратьева, знает, что я любуюсь и восхищаюсь вами. Она находит это вполне естественным и разделяет мое восхищение перед вами, сознавая отлично, насколько это восхищение не может вредить ни ей, ни нашему будущему. Одно другому не мешает. Немецкий бюргер-жених, простоявший целый час под ручку со своей невестой перед изображением Мадонны Сикстинской в Дрезденской галерее, возвращается таким же любящим и верным своей Амальхен, как и до посещения картинной галереи. Сикстинская Мадонна не мешает ему жениться на Амальхен, та это отлично понимает и не мешает ему любоваться, сколько ему угодно.
— Но ведь то Мадонна, нарисованная на полотне, фантазия художника; а я, если же вам угодно меня с нею сравнивать, думаю, живой человек, — с выражением искреннего изумления воскликнула Элен. — Мадонна не сидит и не понимает направленного по ее адресу, оно не оскорбляет ее…
— А вас разве оскорбляет?
— Разумеется! То есть нет, напротив… ах, нет, что я говорю… постойте, вы совершенно сбили меня с толку. Признаюсь, такого разговора мне не приходилось никогда вести и ни с кем. Откровенно говоря, я даже не знаю, обидеться ли мне на вас или сделать реверанс и чувствовать себя весьма польщенной… Как бы то ни было, однако, — добавила она вдруг строго, — прекратим этот разговор. Карета нас ждет. Идемте. Я только пойду надену шляпу.
Сказав это, Двоекурова быстро удалилась к себе в будуар, откуда через минуту вышла в высокой белой, отделанной страусовыми перьями шляпе и кружевной светлой накидке.
В шляпе ее лицо показалось Колосову более строгим и надменным, или, может быть, она нарочно приняла это выражение после их разговора.
У подъезда, едва сдерживаемая толстым кучером, горячилась на диво подобранная тройка гнедых лошадок, запряженная в небольшую щегольскую двухместную каретку, сверкавшую своей лакировкой, как зеркало. Богатый набор упряжи горел в ярких лучах солнца, как золотой. Ярко раскрашенная дуга блестела над черной, как чернила, гривой коренника, широкого и статного иноходца с лобастой мордой. Нервные, поджарые пристяжные с налившимися кровью глазами, раздувая ноздри, семенили и топтались на месте, приседая и извиваясь всем телом, отчего нанизанные на шлейках бубенчики пугливо вздрагивали.
— Где только вы достали таких орлов? — не утерпел Колосов, большой любитель лошадей.
— Во Владикавказе, — отвечала Двоекурова. — А не правда ли, хороши? Сама лично выбирала, — добавила она с гордостью и счастливо и весело засмеялась.
Почувствовав себя после смерти мужа совершенно свободною, Елена Владимировна, первое время живя в Петербурге, не сразу могла отделаться от тяжелого гнетущего чувства, владевшего ею на продолжении долгих лет, и только с приездом на Кавказ она вдруг словно переродилась. Как птица, выпущенная на свободу, радостно взмахивает крыльями и долго носится в голубом просторе раньше, чем наконец усядется на высокую ветку, так и Элен всецело отдавалась новой жизни, наслаждаясь природой и своей независимостью, стараясь не думать ни о чем печальном и главным образом не заглядывать в будущее.