На солнечной стороне. Сборник рассказов советских и болгарских писателей
Шрифт:
На пристани голосили бабы, играли гармошки, пели, плакали и целовались. Было шумно, суетно, тревожно. Фаина растерялась от всего этого, спрашивала мужа о портянках, глупая, об обуви; все время натыкалась взглядом на плечо, где не было ружья. Василий уходил в армию весело, как на охоту. Недоумевал, чего это все орут! Ну, война, подумаешь, какое дело! Поедут вот, расчихвостят немцев так, чтобы не совали свое свиное рыло в наш советский огород, — и домой.
Свекровка косилась на Фаину, поджимала губы. Не выдержала и постучала согнутым перстом по костистому лбу Василия, дескать, голова ты садовая. Но Василий так и не проникся серьезностью момента.
Только когда загудел пароход и начал отваливать, вдруг остро кольнуло Фаину в сердце, она всполошенно рванулась за пароходом, к Василию. А между ними уже вода…
В недостроенной избе зимою сделалось холодно, заболела воспалением легких дочка, не стало хватать хлеба, перевелись дрова, из лесопилки перекинули Фаину работать на плотбище, расположенное на льду в хиусном ущелье Лысманихи. Но самое страшное было не это. От Василия через три месяца перестали приходить письма. Вот это было страшно. Потом пришла казенная бумага. Фаина кинула в огонь эту бумагу.
Ее Василий не мог пропасть без вести!
Уходя на работу, она прятала ключ за наличник и оставляла еду на кухонном столе, под рушником. Ночью, даже во сне, сторожко ждал ее слух шагов, твердых, громких, какие могут быть только у хозяина.
Уже кончилась война. Выросла и уехала в город дочь. Фаина отпустила ее от себя без особой боли, потому что всегда любила дочь отдельно от мужа. С нею не сделалось того, что делалось с женщинами, которые любили мужей до первого ребенка. Нет, она по-житейски проницательно просматривала будущее и понимала, что дочка — гость в доме, а хозяин вечен. Хозяин остается при жене до самой смерти, Фаина хотела, чтобы они расстались с жизнью и друг другом так же, как ее отец-хлебопашец. Когда его свалило и он понял — насовсем, остановил мать, заголосившую было над ним, и сказал: «Все правильно. Люди смертны. И кто-то должен первый. Лучше я. Ты женщина, ты обиходишь меня, оплачешь и снарядишь…»
«Обиходишь и снарядишь». Кто лишил их этого права? Кто не дал им прожить вместе жизнь?
Она любила послушать про фронт и почитать про войну любила. Услышит о том, как в Ленинграде люди голодали, и про себя уж отмечает: «Вот и Вася мой тоже». Расскажут фронтовики, как они сутки стояли по горло в ледяной болотине, а другие наоборот — двое суток лежали под бомбежкой и обстрелами, уткнувшись носом в песок, — и протяжно вздохнет: «Где-то и Вася там бедовал». И что из того, что болото было под Великими Луками, а песок и безводье под Джанкоем, — ее Вася был на всем фронте, нес всю войну на плечах своих и страдал всею войною, а она страдала вместе с ним.
Бабы поселковые иной раз жаловались на житье, на драчливых и пьяных мужей. Не понимают они, эти бабы, что пропитую зарплату и синяки от побоев можно пересчитать. А кто подсчитает одинокие ночи, в которые перегорало неуставшее еще ярое бабье нутро? И кто родит Аркашку? Аркашкиных детей — ее внуков и правнуков?
Ей часто снится один и тот же сон: поле подсолнухов, бесконечно желтое, радостное. Но вдруг стиснет горло во сне, зайдется сердце, Фаина застонет, не просыпаясь, всхлипнет немо и мучительно. Это она видит, как с подсолнухов валятся головы рябым лицом вниз, стриженым, шершавым затылком кверху. По живому яркому полю проносится черной молнией полоса
Ночами снятся вдове нерожденные дети.
— Эх, ммм-а! — выдохнул Суслопаров, обтерев ружье и положив полсотенную на клеенку. Деньга эта бумажная лежала на чистом столе, трудовая, мозолями добытая, но все равно не было никакой приятности от покупки. — Эх, ма! — повторил Суслопаров и пригорюнился, опершись на увеченную руку поврежденным ухом, похожим на пельмень. Но он тут же встряхнулся, сунул ружье в угол, за рукомойник, бросил шапку на голову. — Я сейчас, Фаинушка! — крикнул он уже из сеней.
Фаинушкой звал ее только Василий, да еще Суслопаров, всегда почему-то стесняющийся ее. Скорей всего потому, что такой большой, а на фронте не был — «счастливую» спичку вытянул, когда из поджига палили с Василием. И еще оттого, что помнил Фаину кругленькой, фигуристой, когда у нее, как говорится, все было на месте, все при себе. Оно и сейчас без нарушений как будто. Такой же цветочный фартучек на ней, завязанный на окатной спине бантиком, и грудь бойко круглится, и лицо не старо, даже румянец нет-нет да и взбодрится на нем, и волосу седого совсем мало, так лишь слегка задело порошицей.
Но через глаза видно, как обвисло все у женщины внутри, как ветшает ее душа, и на мир с его суетою, радостями и горестями она уже начинает взирать с усталым спокойствием и закоренелой скорбью.
Суслопаров все думал, как поделикатнее убедить Фаину, что все времена ожиданий уже минули, и хотел «пристроить» ее к детному вдовцу — старшине сплавщицкого катера Вохмянину. Суслопаров даже придумал слова, какие должен сказать Фаине, даже шутку придумал насчет писания, в котором говорится: возлюби, дескать, ближнего своего. Он почему-то был убежден, что с шуткой легче и лучше получится. Но начать разговор с шутки так и не решился, а привез как-то дрова на лесхозовском коне, осмотрел дом и буркнул: «Жизнь-то проходит. Думаешь, долгая она?» И Фаина подтвердила: «Не долгая». И все, наверное, сделалось бы в ближайшее время к лучшему, да черт дернул киномеханика показать в леспромхозе длинную, переживательную картину «Люди и звери». Посмотрела ее Фаина, уревелась вся и от Вохмянина отказалась наотрез.
Суслопаров и ружье выманил у нее не без умысла. Деньги ей, само собой, нужны — пора ремонтировать так и не достроенный дом, а работает она второй год нянькою в детсаде, зарплатишка так себе, на харчи одни. На сплаве уже не может, от ревматизма обезножела.
«А может, и зря я затеял с ружьем-то? Может, у нее это последняя отрада? А я ее отнял. Эх, жизнь ты, жестянка! Чтоб этому попке Гитлеру на том свете ни дна ни покрышки!» — смятенно думал и ругался Суслопаров, спеша к магазину.
Возвратившись, он с нарочитой смелостью стукнул о стол поллитрой и развеселым голосом возгласил:
— Обмыть покупку полагается? Полагается!
Фаина, по-старушечьи строго поджав губы, следила за тем, как он шумно и грузно ходил по избе, и в глазах ее была настороженность. «Неужели даже и на меня думает — приставать буду пьяный?» — садясь к столу и перехватив взгляд Фаины, отметил Суслопаров и решил: выше нормы не принимать. Он махом выплеснул в рот полстакана водки, покривился и захрустел капустой. Фаина, как цыпушка, клюнула носом в рюмку и утерла ладонью губы украдчиво, по-женски церемонно.