На своей шкуре
Шрифт:
Я занята словом "крах". Вижу адские картины - за какие грехи? Ругаю религию, которая, стоит случиться беде, тотчас внушает нам, что это расплата за грех, но при чем тут беда, разве я в беде? Ну, счастьем это опять же не назовешь, говорит Кора, однако она бы в любом случае предпочла, чтобы я сейчас не рассуждала и не размышляла так много, а просто поспала, я согласна, так лучше, но, увы, еще когда она стоит возле моей койки, я чувствую, как во мне тихонько начинается дрожь, нет, только не это, я не хочу, я сопротивляюсь, напрягаю мышцы, стискиваю зубы, она сильнее меня, она ломает мое сопротивление, вырывается на свободу, завладевает мною, трясет меня, трясет койку, заставляет зубы стучать. Карательная акция, думаю я. Плач и скрежет зубов. Вот, значит, о чем тут речь. Кора уже нажала кнопку звонка. Сестра Теа уже накрывает меня вторым одеялом, крепко держит мои трясущиеся
This is the point of no return[11]. Большие огненные письмена на темной стене.
Нет. Только этого недоставало. Опять яростный лязг оружия. Маловато я дорожила недавней тишиной. В следующий раз буду искренне благодарна за тишину и отсутствие образов в голове. Теперь придется терпеть этот адский шум и видеть лица мучеников, что бредут сквозь историю и глядят на меня из моего нутра. Не обвиняя. Страдая. Я вижу перед собою страждущих. Так бывает, только когда я страдаю сама. Потаенный смысл страдания открывается мне, но я знаю, что снова его забуду.
Чем объяснить крах вашей иммунной системы. Возможно, господин профессор, тем, что она выступила как заместитель и приняла на себя тот крах, какого личность себе не позволила. Тем, что она, хитрая, как и все потаенные силы внутри нас, подавила личность, заставила заболеть, чтобы этим обходным и несколько затяжным маневром изъять ее из смертельного круговорота и свалить ответственность на другого, а именно на вас, господин профессор. Здесь была причина вашего замешательства, вашего едва скрытого недовольства? Вы отвергаете роль, которую вам предстоит играть? Чутьем угадываете кое-что из намерений этой личности, сокрытых от нее самой, впрочем, их и намерениями назвать нельзя. Точно так же она предпочла бы говорить и думать не о крахе, а о распаде, о неуемном желании исчезнуть, его-то в первую очередь и выполняет, заместительно выполняет, таинственная иммунная система, а сама эта система, как столь многое, во что мы верим, есть всего-навсего представление, абстракция, заточенная в слове, чтобы мы утихли, безмятежно жили дальше, не обращая внимания на следы, какие наша безответственность и неосведомленность оставляет в наших телах. Например, в нашей иммунной системе, которая однажды, быть может, поневоле от нас отступится. Которой может надоесть роль надзирателя и стража, роль преследователя. Может попросту наскучить гоняться за каждым более или менее зловредным возбудителем, да еще и выслушивать бранные слова, вроде "клетки-убийцы". Она, иммунная система то есть, насквозь видит увертки этой пронырливой личности и просто улеглась спать, когда началось воспаление, с микроскопического очажка, который легко было взять под контроль, если б он был замечен. Наверно, она просто не видела причин вести себя умнее, жизнелюбивее, бдительнее, разумнее, чем сама личность. "Сама" - какое зыбкое, расплывчатое понятие.
Тело своевременно предупредило ее, но при первой атаке острейшей боли она не хотела думать ни о чем дурном, не хотела вызывать врача, прерывать поездку, предложила своему "перегруженному" желудку ромашковый настой, но как объяснить, что и недели спустя, при неистовых болях, неистовой тошноте, когда уже ни глотка настоя было не проглотить, она по-прежнему отказывалась от врача, упорно твердила о гастрите и не поверила докторше, которая прямо с порога поставила диагноз и вызвала по телефону санитарную машину.
Не стоит слишком уж упрощать и думать, будто она хотела себя угробить, а ведь именно об этом докторша и спросила ее: Вы что, хотите нарочно себя угробить? Скорее уж надо вспомнить, что в детстве душа представлялась ей чем-то вроде отростка слепой кишки, бледным кривым кусочком кожной трубки, располагавшимся, правда, в грудной полости, вблизи от желудка, где сидит страх. У нее, пожалуй, и в мыслях не было, что аппендикс, внешне так похожий на ее душу, могут вырезать. Она же останется тогда как бы без души, но кому об этом скажешь. Докторша, обнаружившая чуждую ей в иных обстоятельствах оперативность и строгость, в споры вступать не стала, только поинтересовалась, почему ее вызвали лишь теперь, покачала головой, когда она объявила, что эти боли совершенно не похожи на аппендицитные, но, как ни странно, в тряской "скорой помощи" они мгновенно переместились в правую сторону живота.
Вообще-то, говорит она заведующему отделением, вам бы не мешало расстараться, чтобы на санитарные машины ставили рессоры получше. Да, кивает он, непременно, видит Бог. Если
Пациентка спрашивает у Коры, сознает ли завотделением, профессор, что наносит ей ущерб, когда режет ее плоть, конечно ради исцеления, вырезает злокачественное, потому что она сама не способна от него избавиться. Кора не согласна с формулировкой "злокачественное", но ведь это несет в себе каждый, и в телесном смысле, и в переносном, ничего тут не поделаешь. А вот назвать это - совсем другое дело, верно? От называния мы стараемся увильнуть, даже на столе в операционной. Кора считает подобные домыслы притянутыми за волосы, и намерение пациентки спросить у профессора, что доставляет ему удовольствие или даже наслаждение, когда он ее кромсает, тоже ей не по душе, но она молчит.
А может, мне следовало избрать другой путь, тот, какой избрал Урбан? Что я об этом знаю? Пожалуй, всё, но не желаю знать. Этот вопрос откладывается на потом. Сегодня я должна спросить себя, что замыслило сделать со мною мое тело. Восстает ли оно против меня. Я вижу мое тело, вижу разрезы, которыми оно отмечено. Что за письмена запечатлевают в моем теле, смогу ли я когда-нибудь их прочесть. Мне это заказано? Заказано, заказывать - слова, чьей двусмысленности надо избегать.
Замешательством, каким-то виноватым замешательством отмечены утренние процедуры. Эльвира, конечно, не в счет, она проникает ко мне, по обыкновению поворачивается посреди палаты вокруг своей оси, пристально разглядывая каждый предмет, и меня тоже, с грохотом опорожняет ведро и по обыкновению прощается со мною вялым рукопожатием, на сей раз говорит не "до скорого!", а: Ну, всего добренького вам! От Эльвирина участия у меня, совершенно не к месту, наворачиваются слезы.
Зато вполне к месту деловитая хлопотливость сестры Кристины, сестринская улыбка на ее совершенно непроницаемом лице, отработанный ритуал, привычные движения, она знает свое дело, и я ей подыгрываю. Может, я слишком часто подыгрывала в сходных ситуациях, может, мое тело старается намекнуть мне на это? Кора, темноволосая Кора, не увиливает. Ждет меня в предоперационной, не скрывает некоторого беспокойства, но говорит тоже немного. Только, что я должна верить в хирургов. А хирурги верят в меня. Верить, веровать, уповать, словесные игры. Я тоже говорю мало. Говорю: О'кей. Сестра Надежда скрупулезно выполняет Корины распоряжения, дар немецкой речи она словно бы совсем потеряла, но русская улыбка осталась при ней.
Резать. Обрезать. Прирезать. Двойственные значения слов так и текут ко мне. Вот тебе и срезала крюк, вконец заплутала. А Урбан, между прочим, в свое время норовил резать все контакты со мной, потому что появление в моем обществе могло ему повредить. Когда же это было? Та долгая история с Паулем, как давно я о ней не вспоминала.
Пауль, маленький, чуть слишком ретивый, но безоговорочно верный и надежный Пауль, которого мы все хоть и не принимали вполне всерьез, но любили и которого Урбан, получив в министерстве повышение, взял к себе не то личным референтом, не то мальчиком на побегушках, чем поверг всех нас в изумление. Как нарочно, именно Паулю и было доверено осуществить состряпанный Урбаном план, причем предполагалось, что венцом этого плана станет официальная декларация, в разработке которой участвовал кое-кто из нас и которая ознаменовала бы коренное изменение политики в отношении молодежи. Нам не мешало бы догадаться, что ничего хорошего из этого не выйдет, а Урбан наверняка знал об этом с самого начала и использовал Пауля как пешку. Ну так вот, когда Пауль получил нахлобучку и был "стерт в порошок", как перешептывались в урбановском окружении, Урбан тоже пошатнулся, а кто бы выиграл, если б вдобавок ушли и его? Во всяком случае, некоторое время он поневоле чурался людей не вполне непогрешимых. Рената изредка звонила, упрашивала отнестись к нему с пониманием. Непринужденность между нами исчезла навсегда. А Пауль - он захворал и много месяцев провел в санатории, - Пауль остался надежным, не изменил себе, но уже не поднялся. Работает в архиве, на какой-то ничтожной должности.