На тройках
Шрифт:
– Скучает сестрица: людей не видит! Одичала совсем!
Только книжками и развлекается, да у нас какие книжки - пустяки одни!.. А погодка-то, господин Панфилов, ведь вовсе, с позволения сказать, дрянь! Форменная дрянь!
– А взгляните-ка в книге, - перебил его тот, - когда здесь проезжал Тирман?
– Тирман-то?
Смотритель не только не взглянул на книгу, но даже бросил писать и повернулся к Матвею Матвеевичу.
– С Тирманом у нас, я вам скажу, целая катавасия вышла. Ей-богу, катавасия! Форменная катавасия! Помилуйте: подкатили это они к вечеру, часов
Панфилов от души пожалел, что Мифочка послушался Тирмана: пусть бы подольше поспорили! И, допивши стакан, простился с смотрителем.
– Может быть, в последний раз, господин Панфилов, видимся. На возвратном пути, впрочем, заедете, а то скоро железная дорога пройдет просвещение, святое дело!
Гибнем мы здесь, в глуши-то. Да не у нас ее проведут, нам от этого еще хуже будет уж совсем никого не увидим тогда! Будьте здоровы! Счастливого пути!
На облучок залез татарин, сверкнув на лету зелеными пятками своих сапогов, и повозки снова тронулись в путь по запушенной свежим снегом дороге.
Где-то вдали на селе кончалась обедня. Звуки праздничного колокола доносились сюда вместе с ветром. Уже несколько верст отъехали от этого места, а все еще время от времени казалось, будто в воздухе разливаются звуки колокола. Это гудел лес тихим ропотом; но, гудя, он стоял строго, как великан, не трогаясь ни одним сучком, и только боковые сосны и ели качали укоризненно головами, точно стыдя ветер за его проказы с молодыми елками. И ветер стихал, словно пристыженный. Тогда снег сыпался спокойно и ровно на землю, и было очень тихо вокруг, пока опять не поднимался ропот и придорожные деревья опять не начинали своих споров с капризным ветром.
– Завтра будем под Пермью!
– уверенно говорил Панфилов, видя, как мчатся по гладкой дороге шустрые вятки.
– Авось каким-нибудь чудом Тирман застрянет в пути!..
Впереди уже открывался простор. Леса кончались с их таинственным гулом, суровостью и гладкою дорогой.
На просторе снег сыпался иначе, чем в лесу, и ветер гулял беззаботно по широкому полю, дуя то вправо, то влево - как вздумается.
Миновали станцию, где отняли вяток и дали русскую тройку, для которой понадобились снова и кнут и брань...
Проехали еще станцию, где старый татарин, он же староста, умел выпивать не переводя духа столовый стакан водки - всегда на панфиловский счет. И на этот раз Панфилов не отказал ему в заведенном обыкновении, только просил дать ямщика получше.
– Не беспокойся, бачка, хорош будет!
И дал совсем пьяного, который свалился на первом лее ухабе, так что Бородатову пришлось держать его за кушак целую станцию. Панфилов выходил из себя от досады
– Н-но! Но!
– мычал он, стараясь поднять руку, на которой болтался кнут.
На всяком ухабе он страшно перегибался: спина валилась назад, голова тянута вперед, и весь он, казалось, расчленялся по суставам, а ухабы были на каждом шагу. Несмотря на это, ямщик все бодрился и все кричал: "Н-но!" - и упрашивал Бородатова не беспокоиться и не держать его за кушак, уверяя, что для него это дело привычное.
Моросил снежок. Лихо катили сани, поскрипывая полозьями, весело покрикивали ямщики, и на далекое пространство разносился говор колокольчиков.
Начинало уже вечереть, когда путники пообедали на одной из станций и торопливо тронулись дальше Грязное небо делалось все сумрачнее и как будто опускалось все ниже и ниже.
Мелкий снежок закрутился быстрее, гуще и вдруг повалил хлопьями. По деревьям, окаймлявшим дорогу, пробежал ветер, взвыл на минуту и умчался неизвестно куда; потом опять загудел где-то сбоку, и кинулся вверх, и перепутал все снежные хлопья, которые так и шарахнулись от него под ноги лошадям.
"Плохо дело!
– подумал Матвей Матвеевич, прислушиваясь к гуденью ветра.
– Неспроста гудит".
И ветер точно гудел неспроста.
В его песне слышалось что-то зловещее, словно он явился предвестником вьюги, или, по тамошнему наречию, буры. Он бегал больше понизу и, опередив повозки, дул прямо на них, подметая снег под ноги лошадям, которые с трупом добежали до следующей станции.
Войдя, никто против обыкновения не крикнул смотрителю- "Лошадей!" Все молчали и не знали, на что решиться.
– Скверная погода!
– сердито вымолвил Панфилов, садясь на диван.
– Того и гляди, метель!
– Главное дело, к ночи!
– поддакнул Бородатов.
Остатьчые поглядели в окошко и ничего не сказали.
За окном сильно стемнело, хотя было еще не поздно.
– Так как же, господа?
– спросил Панфилов, оглядывая всю компанию и не зная, на что решиться.
Среди общего раздумья и тишины вдруг где-то жалобно-жалобно запищал ветер, таким тоненьким голосом, точно муха, попавшая в паутину.
– Придется ночевать, должно быть...
Никто не возражал. Все глядели в разные стороны, и все были невеселы.
– В третьем году вот так же, - сказал Сучков, - мы остались, а игнатьевские приказчики поехали на авось! Ну, и поплатились: всю ночь плутали. Некоторые доехали до станции, одного насилу оттерли, а другого вытащили из повозки закоченелого... что за удовольствие!
Все повесили головы. Блуждать до утра под метелью никому не хотелось.
– Господа, я, по совести, не могу вас пустить, - вмешался в разговор смотритель, седенький старичок, стоявший тут же в дверях.
– Переночуйте лучше; за ночь погода уймется, и с богом! А то долго ли до греха? И волков здесь у нас много, целыми стаями ходят.