На тройках
Шрифт:
Было черно вокруг. Вьюга не унималась.
– Взглянуть бы, Матвей Матвеевич, нет ли кабака близко: сами остановились!
– посоветовал Бородатов.
– Лошади на этот счет понятливы.
– Чего кабак!
– сердито возразил ямщик.
– Тут и кабаков нету.
Однако он слез и пошел куда-то.
– Поищи, нет ли дороги!
– крикнули ему вслед.
Ямщик вскоре вернулся.
– Ни зги не видать, - сокрушенно сказал он, подходя к повозке.
– Какие тут кабаки! От города далече, - кабаков не бывает.
– Так где же мы стоим?
– А кто-е
Бородатов полез за часами и, испортив десятка два спичек, наконец разглядел: было около пяти.
– Ночевать, что ли, будем?
– спросил ямщик.
В его голосе слышалось раздражение. Он и сам не знал, что теперь лучше: ехать ли неизвестно куда, или остаться.
Кони еле дышали, измученные долгою, тяжелою ездой.
– Не далеко до света, - сказал на это Панфилов, тоже колеблясь: без пути и направления ехать казалось ему безрассудно, но было жутко и ночевать под метелью.
Ямщик несколько раз крякал, как крякает русский человек только в самые затруднительные минуты, когда бывает невыразимо досадно, но не знаешь, чем помочь горю, или за что приняться, или хоть кого обвинить в этом, и даже не находишь ни одного надлежащего слова, чтобы выразить им свою грусть. Покрякав, ямщик опять удалился и долго совещался с товарищами. Те так же, как и он, крякали и чмокали и ходили искать дорогу.
– Ин быть по-божьему!
– сердито решил ямщик, возвращаясь к повозке. Значит, до света!
Он еще поворчал, хотя слов его уже не было слышно...
О чем-то громко спросили с другой повозки, но он прокричал в ответ что-то бранное. Опять раздался окрик... Ямщик только махнул рукой и сердито прошептал себе в бороду:
"Все одно! Что ж теперь будешь делать!.."
Выходил искать дорогу и Кротов, но возвращался ни с чем и на вопросы Матвея Матвеевича отвечал коротко:
"Темнота!" Наконец, все успокоились и замолчали. Прислушалась вьюжная песня, ухо привыкло к ее скучной музыке; завернувшись поглубже в доху, становилось уже безразлично, воет метель или нет. Ноги начали остывать. Усталая спина отдыхала после долгих ухабов. Клонила дремота... Снег порошил по повозке, улегаясь на крышку; под ноги лошадям наметал ветер целые кучи, которые все росли и возвышались, а крутящаяся муть все еще не светлела, продолжая ныть и напевать свои долгие похоронные песни, и ветер все метался по полю, задевая за верхушки повозок...
Долго царили мрак и вихрь, долго крутились снежные хлопья, пока, наконец, не засветлело в воздухе. Мало-помалу бледнела ночная мгла, и сумрак делался реже, и затихала вьюга, но небо было сплошь затянуто тучами и все еще порошило снегом. Начинало светать... Понемногу, сквозь сыпавшийся снег, очерчивались сначала ближайшие предметы, виден стал облучок, силуэты коней, потом стало можно различить и лицо ямщика и образовавшиеся за ночь снежные холмы, и, наконец, впереди стал виден забор, в который почти упирался коренник.
– Батюшки! Да ведь это станция!
– воскликнул удивленный ямщик, хлопнув себя обеими руками по бедрам.
–
И он пришел вдруг в такую ярость, что начал ругаться, оговариваясь на каждом слове: "Прости ты мое согрешение!"
– Ах ты, лукавый!.. Ах ты, сила нечистая, куда завела!.. Вот чтоб тебе ни дна, ни покрышки!
В бешенстве он много раз ударял изо всей силы кнутом по свежему снегу, и прежде чем разбудить седоков, он вволю отругал рассеявшийся мрак и насулил таких невзгод лукавому и всей его родне, что горькая обида отлегла, наконец, от души, и облегчилось его русское сердце.
– Я говорил, что кабак!
– рассердился на него Бородатов.
– Лошади остановились, значит кабак!
– Где ж он, кабак?
– рассердился ямщик в свою очередь.
– Станция нешто кабак?
– Как же ты станцию не знаешь!
– Где ж ее знать? Очень хорошо ее знаю, а разве видно? Вон она, теперь ее видно, а давеча разве можно!.. Ах ты, сила нечистая! Чтоб тебе...
В огорчении он опять начал браниться, стараясь припомнить, как было дело: наехал ли он на станционный задворок, или лошади сами дошли по памяти, когда все спали, но только нечистая сила была здесь больше всех виновата, и в этом он был твердо уверен.
Жалкие, продрогшие вошли путники в станционную залу. Раздевшись, все сели ч старались опомниться. Матвей Матвеевич молчал и не мог помириться с мыслью, что станцию в каких-нибудь двадцать верст ехали целую ночь.
Тут же в комнате, развалившись на кресле, спал бритый мужчина, а на диване маленькая худенькая дама; ее лицо от утреннего серого света казалось очень непривлекательным, со следами утраченной красоты. Голоса прибывших разбудили обоих. Сцачала проснулся мужчина и взглянул на свет с таким страдальческим выражением, точно от этого взгляда у него заболели все нервы, протер глаза и откашлялся, а потом проговорил, ни к кому не обращаясь:
– Ну, ночка! Черт знает что за погода!
– Большая бура!
– сказал на это староста, вышедший навстречу.
– Всеё ночь крутило.
– А дальше какова дорога?
– спросил Матвей Матвеевич.
– Нырковата, сударь. Ямщики вчерась были, сказывают, очень нырковата, к тому же много обрезов намело за ночь.
После мучительной ночи всем хотелось отдохнуть, и сообщение старосты их огорчило.
"Нырковата..." Легко сказать, нырковата! когда опытный ездок заранее чувствует от этого слова боль в пояснице.
– Ох, уж эти мне деревянные станции!
– вздохнул Матвей Матвеевич, называя так предстоявшие Кленово, Сосново, Дуброво, где всегда бывает отвратительная дорога, и, кроме того, начинаются опять Аракчеевские аллеи, с которыми не может помириться ни один путник ч не может забыть их долгое время.
IX
Последний день!..
Впереди еще целые сутки, а все уже говорят: "Слава богу!" - и мечтают об отдыхе и спокойных вагонах. Однообразен и бесконечен кажется этот последний день, желание отдыха возрастает при виде каждой новой станции, и, несмотря на ухабы, все кричат в нетерпении: "Пошел! Пошел!"