На виртуальном ветру
Шрифт:
Уже после убийства радикальный журналист улыбнулся по «ящику», держа в руках эту молитву: «Сбылось полностью». Сейчас он скрывается от следствия за границей.
Не занесут ли пули в кровь нации бациллу саморазрушения?
Спаси нас, Господи, от самоварварства…Этими строчками я начал вечер в Тель-Авиве. Думал ли я, когда писал их для внутреннего употребления, что это приобретет актуальность за пределами нашего, отдельно взятого беспредела? Те же вопросы. Первая записка была о Тарковском в связи со вчерашней телепередачей. В Тель-Авиве каждый второй приехал из нашей страны. Впечатление, что город построен вокруг русской книжной лавки радушной Шемы Принс.
Прошлый
Язык не скудеет. Меня, приехавшего из самых свободных СМИ, — надо же! — ведущий прямого эфира предупредил, что на радио не разрешены выражения из Академического словаря. «А какие можно?» — «Ну, пожалуй, жопа…» К сожалению, я так и не воспользовался этим правом.
Выступая, Александр Воронель, редактор знаменитого журнала «22», нашел, что мои видеомы, особенно «Гадание по книге», по методу сходны с мышлением каббалы. Я пожалел, что его не слышат мои отечественные оппоненты. Вот был бы аргумент к их радости!
А за окном прибрежные башни отелей раскидывают перед собой в воде гадальные наоборотные карты, двоясь не то в заливе, не то в небе, как летрасеты сумасшедшего шрифтовика.
После вечера мы завалились в мастерскую Михаила Гробмана. Один из отцов российского Концепта, философ, поэт, смачный ругатель, в авангардном свитере, автор знаменитой инсталляции «Чемоданы», Михаил приземлился на Святой земле. Он вводит в живопись текст. Поразителен его портрет Крученых. Желтый перекрученный самолетик довоенной марки — а как похож на Алексея Елисеевича! Ира Врубель-Голубкина, редактор журнала «Зеркало», раскладывает обжигающую картошку в мундире. Разговор заходит о рукописях Михаила Львова, найденных на переделкинской помойке. Оказывается, здесь смотрели позавчерашнюю передачу по нашему телевидению. ОРТ включается восьмым каналом любого израильского «ящика». «И почему против Львова была погромная статья в „Правде“?» — удивляется обаятельный «качок», молодой рыцарь «понятного искусства» Захар Шерман. «Да они узнали, что Львов — это псевдоним. Конечно, решили, что еврей, ну и устроили погромчик», — бормочет Гробман. Захар дружит с московскими метаметафористами. В его живописи Гробман находит продолжение каббалистической культуры.
Извечный рационализм получил пробоину.
И сквозь этот прощальный вечер, сквозь шутки и радость общения ощущается тревожный потусторонний гул. В день моего приезда город шатнуло шестибалльными толчками. Я заметил, что обычно землетрясения совпадают со всенародным возмущением, волнением, выделенной людской энергией. Эхо этого гула я попытался записать в стихах.
Спасайте семьи! Землетрясенье. Толчки в шесть баллов. Кровать плыла. В умах смятенье. И мысль смертельна. Подобно скрытой электросети, в стене шевелятся летрасеты — осуществляется Каббала. И сердце чует, как в спиритизме столов и стульев каббалистическую экспертизу проходит пуля. Каббалистическую экспертизу проходит
Газетный снег
Ванкувер — канадский Сан-Франциско.
Ванкувер аукается с воркующими нахохленными особняками, белокурым заливом, запретным куревом, студенческим бытом кувырком, бородищами «а-ля Аввакум», лыжными верхотурами холмов и вечнозелеными парками-вековухами, небоскребами с антисейсмическими фундаментами в задах, как ваньки-встаньки, с лесным «ку-ку» и людским «откуда вы?» — черт знает с чем еще аукается Ванкувер!
Канада горизонтальна. Заселена только сравнительно узкая полоска над американской границей. Как слой сливок на кринке молока. Или на пейзажах Рериха — полоска земли и полотно неба над нею. Это всегда угадывающееся небо над Канадой, свободная природа до полюса: зеленое небо лета и белое — зимы.
«Белая геометрия зимы» — так чисто и завороженно сказано в стихах Роберта Форда. И лето и зиму я застал в Канаде.
Зимние канадцы — все в резиновых сапогах, будто в городах проводится воскресник по уборке картофеля. Четыре метра снега выпало в этом году. Сапоги — огромные черные боталы на «молниях». Носят их на обувь. Под сапогами — замшевые лодочки, полусапожки щеголей, бутсы, а то и босые желтковые пятки хиппи. Зеркальной резины касаются опушки алых стрелецких макси-тулупов, черные полы кавалерийских шинелей, лимонные шарфы до полу и почти той же длины льняные локоны студентов и студенток. Пешеходы без шапок, как во время мессы. Сапоги мои вязнут в бело-рыжем месиве распутицы.
И того же бело-рыжего цвета моя тетрадь. Она давно без обложки и размякла от ношения в кармане. Края ее вспухли, измочалились, уже почти кашица, в них полустертые записи, зарисовки, модные лозунги: «Уимен либ» («Освобождение женщины»), «Грасс ин класс» («Марихуану в класс»), цифры фантастические, атаки профессионального хоккея, туристические трюизмы и стихи, стихи, — как на беду, много писалось в эту поездку!
В Ванкувере теплынь. Это почти на одной параллели с Алма-Атой. Здесь пастбища хиппи. (Торонто подарил им гостиницу-небоскреб в центре города. Они оплели ее, как плющ, изнутри своими космами, плакатами, растительным бытом, сладковатым дымком. В Ванкувере им отвели полпляжа.)
Цель моего приезда в Канаду — читать по городам стихи студентам. Один мой приятель шутил перед отлетом: «Осторожнее, рядом Америка!»
Америка вломилась в мой номер спозаранку. Она наполнила комнату хохотом. В руках у нее был круглый каравай. Одна голова ее была одета в серый каракулевый пирожок-«москвичку» и страшно кололась алюминиевой бородой. Другая башка была белокура и посвечивала скандинавскими озерными зрачками.
Первую звали Лоуренс Ферлингетти — поэт, агитатор, главарь сан-францисского бунтарства. Он недавно отсидел свое за Вьетнам. Года два назад он прокатился в зимнем экспрессе от Москвы до Владивостока. В больнице в Находке его еле спасли от воспаления легких и непривычки к водке стаканами.
Вторая голова принадлежала Роберту Блаю, тоже поэту протеста, гривастому гиганту в мексиканском белом пончо. Получив национальную премию за сборник стихов, он сразу отдал ее в антивоенный фонд «Сопротивление». На огромном обветренном лике его беззащитно дрожали стеклышки очков без оправы, как будто присели крылышки стрекозы. Друзья прилетели потолковать «за жизнь» и обчитать стихами.
Об одном из ванкуверских вечеров расскажу. Амфитеатровая аудитория университета живописно пошевеливалась во мраке. Вперемежку со студентами, как живая иллюстрация к движению за освобождение животных, сидели, лежали в невозмутимо-ленивых позах доги, сенбернары и рыжие канадские колли. Дети интуиции, они, казалось, дышали в такт чтению. По краю декоративной переборки деловито и изящно в зал пробирался оранжевый енот.