На воздушном шаре — туда и обратно
Шрифт:
И наконец, любовь. Нет, не помнила. Помнила, бывало иногда дивное состояние: приподнятость, любование собой и жизнью, теплый пузырь радости у самого сердца. Дивное, дивное было состояние, но от чего происходило — от оживленного молодого пищеварения или от чего другого — нет, не помнила. Завеса немедленно падала, и становилось тихо. Да так оно и лучше, спокойнее, зачем.
Знала, что там, за завесой, таится длинная цепь несостоявшихся романов, и старалась не вспоминать.
Вот теперь и вытянуть ее — и все будет иначе. Все состоится.
Начиналась
Подвезя ее к подъезду, он вышел из машины, чтобы попрощаться, и она сильно струсила, что он захочет поцеловать ее прямо на улице, при всех, такое у него было лицо. Порядочные девушки тогда на улице не целовались, но он не поцеловал, а только сказал, что они встретятся завтра.
В восторге от этой перспективы и от облегчения, она грациозно повернулась и грохнулась со всего размаху о стоявший за ее спиной фонарный столб. Было чудовищно больно, но она не заплакала, а вслепую вскрикнула «ох, извините!» и легкими шагами побежала к подъезду. А он стоял и смотрел на ее легкие шаги.
Назавтра он на свидание не пришел, и никогда не пришел, и она его больше не видела. Неужели только из-за того, что она извинилась перед столбом?
Ну его, не пришел — и не надо, много их еще будет впереди.
А на горизонте тем временем засветилась красная точка, вырастая с каждой минутой и быстро превращаясь в шар.
Она успела лишь глянуть в зеркало и слегка пожалеть, что не подкрасила губы, а шар уже рядом, такой же большой и блестящий, как и ее. И кабина похожая, и вот бортики их кабин соприкоснулись легким толчком и снова разошлись.
— Мадам! Вы хотели меня видеть?
Благообразный господин преклонного возраста в распахнутом длинном пальто, без стеснения выпускающем наружу почтенное брюхо. И красивый полосатый шарф, не заправленный концами внутрь. Одет более благоразумно, чем она в своей тонкой маечке, здесь, наверху, стало прохладно. Но не переодеваться же сейчас. Она пристально смотрела на господина. И тогда сквозь лоснящуюся, с синеватыми прожилками кожу лица, сквозь колеблемый ветром седой зачес на массивной голове стал все отчетливее проступать молодой облик обладателя отцовской «Победы». Неужели это он? А как бишь его звали? И почему ему не дали той же возможности, что и ей?
Он, конечно, совсем не узнает ее, совсем забыл тот древний мимолетный эпизод. А она, со своей скверной памятью, помнит… Немудрено, что не узнает, он же видел пятнадцатилетнюю соплячку, а теперь…
— Сейчас я вам напомню, —
— Извинилась? — недоуменно проговорил господин. — Зачем?
— Она — я — очень стеснялась, боялась, что вы ее поцелуете при народе, и вот от смущения…
— Поцелую… много я их перецеловал, всех не упомнишь.
Понятное дело, не упомнишь, это ведь не он налетел на фонарный столб.
— Вы еще на машине меня катали, а лет вам было, я думаю, восемнадцать-девятнадцать.
— На машине, да… Папик у меня был толковый, понимал. Раз-другой в месяц давал тачку, знал, как она способствует. Хотя бывали и проколы — иной раз до того не терпится, хоть в замочную скважину готов, а дева тянет резину, хочет романа, красивых отношений. А мне тогда не до отношений было, только ценное машинное время зря расходовать. Ну сбросишь поскорей эту, ищешь следующую.
Конечно же она хотела отношений, в пятнадцать-то лет. А фонарный столб? Тут-то он, видно, и понял окончательно, с кем имеет дело. Вот и сбросил ее, и не ее это вина. И какой, спрашивается, шанс она тут упустила? Вишенку свою потерять совсем зазря, потому что ему не терпелось? Нет, ничего она тут не упустила, и этот эпизод можно спокойно вымести в мусорный ящик памяти. Это надо же, полвека краснеть по поводу фонарного столба!
А красный его шар уже отдалился метров на десять, и почтенный брюхатый господин машет снисходительно рукой:
— Простите, у меня срочное заседание директората! Счастливо!
И ни малейшего внимания на ее свежую кожу, на ее блестящие волосы, на ее не требующую силикона грудь. Директорат у него.
Да и ну его, много их еще было…
Много их было. Сколько их было, амурных переживаний, которые потом вспоминались с дрожью стыда. Господи, как тяжело быть молодой!
Вот, скажем, школьный вечер с танцами. В трепещущую женскую школу пригнали взвод из Суворовского училища. Даже тогдашнее высокоморальное образовательное начальство понимало, что совсем не давать выхода созревающим гормонам нельзя.
Будущие офицерики так ослепительно прекрасны, что их невозможно даже рассматривать по отдельности. Не все ли равно который, лишь бы пригласил на танец. Но их так мало, а нас так много…
Ах, это старательное щебетание в кучке подружек у стенки, когда каждая жилка натянута до предела и звенит — меня! меня! Кучка редеет, редеет, подходят, склоняются в талии, четко приставив ногу, какие манеры! и выхватил одну, другую, когда же меня? Сейчас кончится полька — их было всего три тогда, дозволенных танца, полька, вальс и красивый танец падепатинер, и только под конец, когда уйдут директорша и завуч, бесстрашный молодой учитель логики заведет, может быть, запретное танго или фокстрот, но к тому времени суворовцев уже увезут — а вальса она боится, от него у нее кружится голова, но все равно — когда же ее?