На всю жизнь
Шрифт:
— Ну, кто же садится? Не задерживайте же, ради Бога, господа. Не видите разве, вон лезет сюда моя «мучительница». Пропала моя головушка! — чуть не плачет Дина.
— И в самом деле, занимайте ваши места, mesdames et messieurs.
Худенький Вольдемар очень смешон, когда с умышленно неуклюжими движениями усаживается на переднем месте широких саней.
С шумом, хохотом все рассаживаются: баронесса Татя, Дина, я, Маша Ягуби с ее двоюродным братом, офицером. В последнюю минуту выражают желание прокатиться и сестры Вольдемара,
— Ой, не много ли будет? Это называется немножко чересчур множко.
И Медведев тревожно взглядывает на заведующего санями сторожа-пожарного, который отвечает невозмутимо:
— Да ведь все едино, много аль немного, а сбавить нельзя.
— Верно, что нельзя, это ты правильно, братец. — И он берется за руль.
— Nadine! — доносится снизу. — Я запрещай вам катиль на гора. Я запрещай. Ни единов раз! Ни единов!
Это кричит «мучительница».
— Да мы не на гору вовсе, мы под горку, — невинно утешает ее Вольдемар.
— Все рафно. Я запрещай.
— Ах, да что вы медлите? — с отчаянием срывается с уст Дины, и она дает сильный толчок саням вперед.
— Ай! — вырывается у кого-то.
Сани летят вниз, с треском переворачиваясь несколько раз на спуске, и с грохотом раскалываются пополам. Что-то ударяет мне по голове, и в тот же миг — острая боль в руке.
Сани расщеплены. Мы лежим посреди ледяной дорожки. Кто-то стонет. Кто-то смеется. К нам бегут со всех сторон, осведомляясь, не ушиблись ли мы, не сломал ли кто-нибудь ногу, все ли благополучно.
— Приехали! — мрачно произносит Вольдемар, потерявший фуражку по дороге.
Он и офицер Невзянский помогают нам подняться. Надя, попавшая в сугроб, вылезает оттуда со сконфуженным видом.
— Вы не ушиблись? — осведомляется она у меня и тут же отскакивает, и в ее глазах ужас.
— Кровь! Кровь! Почему это кровь на вашей руке? — В глазах моих мутится от боли, и темные круги расплываются передо мною. Но у меня, однако, хватает силы шепнуть девочке:
— Ради Бога, не испугайте Эльзу и Павлика, они, кажется, не видели ничего. Они в кабинке. А я побегу домой.
Я киваю всем и несусь со злополучного катка.
Алая полоса крови уже успела просочиться сквозь платок, которым я второпях обмотала руку. Боль в руке заставляет подкашиваться ноги.
Нет, в таком виде невозможно появиться перед глазами «Солнышка» и мамы-Нэлли. Я должна хоть немного отойти.
В парке масса гуляющих, и все они с удивлением смотрят на бледную высокую девушку с окровавленной рукой. Не дай Бог встретится еще кто-нибудь из знакомых, начнутся расспросы, выражения сочувствия, соболезнования.
А боль становится с каждой минутой все нестерпимее, все сильнее.
Ах, уйти бы отсюда подальше, в дальнюю нерасчищенную часть парка, которая незаметно переходит в лес, где никого нет и где я могу пережить одна неприятные минуты. И я сворачиваю на глухую аллейку.
Шумный
Здесь уже нет расчищенных дорожек; одна глухая тропа ведет в лесную глушь. Следы заячьих лапок четко отпечатываются на снежных сугробах. Диким запустением и тайной леса веет отовсюду. С глухим звуком ударяется большая еловая шишка о пень. Белочка, кокетливо помахивая пушистым хвостом, близко от меня перебегает дорогу.
Солнце спряталось, словно утонуло в белоснежных вершинах деревьев. Легкий сумрак окутывает лес. Зимний день короток. Надо спешить, а то опоздаю домой к обеду. Вероятно, Эльза и Павлик уже хватились меня и бьют тревогу.
Усаживаюсь я на обрубке толстой сосны, предварительно смахнув с нее снег теплой перчаткой, и, обнажив руку повыше кисти, набираю снегу в другую и тщательно смываю с израненной руки кровь.
Сначала нестерпимая боль выдавливает на глаза слезы, затем словно огнем охватывает руку, и боль стихает. Я быстро обматываю больное место платком и вздыхаю с облегчением. Теперь сижу на пне и любуюсь, как медленно падают на землю сумерки короткого зимнего дня.
И таинственная прелесть леса зажигает какие-то неясные рифмы, нестройные образы. Я чувствую приток вдохновения, и грезы поют во мне, складываясь в стихи.
— У-у-у-у!
Что это — сосны скрипят так жалобно или ветер играет в чаще?
Странный звук повторяется, к моему изумлению, еще и еще раз. Затихает не сразу. На смену ему слышатся быстрые тяжелые шаги. Хрустит сухой валежник, трещат сучья деревьев.
Я вглядываюсь в чащу.
Что это? Человек? Гуляющие, забредшие в эту глухую часть парка-леса? Нет, это не могут быть человеческие шаги. Люди так не ходят. А между тем они приближаются, странные, тяжелые, непонятные шаги. Резче, сильнее треск валежника, и хруст сучьев, и этот странный звук.
Не то воркотня, не то стоны, слегка напоминающие человеческие. И вдруг рев оглушает чащу. На этот раз громко и протяжно несется на весь лес:
— У-у-у-у!
Я хватаюсь за ствол дерева. «Ведь это медведь! И рев медвежий!»
И холодный пот выступает у меня на лбу.
И точно в ответ на мою догадку снова гудит по всему лесу ужасный рыкающий протяжный вой.
В тот же миг с треском разделяются кусты, и огромная бурая голова с маленькими глазами высовывается из зарослей, стряхивая снежный дождь с гибких веток.