На юге чудес
Шрифт:
В редкие минуты между снами он чувствовал, как его исступленность, порожденная отчаянием, оборачивается против него самого, и спрашивал себя, зачем он всё это сносит, когда может повернуть обратно. Он не чувствовал к Ксении любви, она так и не зародилась в ту ночь, когда он играл с её грудями, а она хлестала его рыжими волосами, и нехотя признавал, что ему не нужна ни она, ни Лиза, ни семья, когда у него уже есть Ноев Ковчег, Якуб, драконы и этот волшебный мир, но эти мысли рождали вспышки злости на самого себя, и он спешил провалиться в сон.
Его стала опережать молва искренне сочувствующих ему людей, нелепая молва, что молодой русский ищет свою любимую по всему миру. Когда он входил в чайхану, к нему оборачивались все, узнавая его, смуглые лица узбеков и таджиков расцветали приветливыми, сочувствующими улыбками, как больному, ему отводили лучшее место, подкладывали под бока подушки и вылавливали из казанов
Якуб следовал за Петром Толмачевым, не мешая ему ни в чём. Лишь однажды, недалеко от Ходжента, он тронул его за плечо и указал на четырехугольные холмы и прямые валики, похожие на те, на каких построили Софийскую станицу. Они были светлыми от подснежников.
– Посмотри, Петя. Здесь остановили Александра Македонского. Это была Александрия Дальняя.
Якуб был мудрее Петра Толмачева и видел глаза людей, обращающихся на Петра, видел столетних, выживших из ума старцев, приползающих в чайхану, чтобы посмотреть на нового святого и скрипуче вещающих, что он сам не Якуб Памирский, а сопровождающий ангела святой Хызр – покровитель путников и спаситель от бед. Он-то знал, чем заканчивается почетный эскорт из женских голов, прикрытых паранджой, которые высовывались из-за всех углов, стоило въехать в кишлак, и приветствующих Петра Толмачева восторженными и жалобными вздохами. То, чего всю жизнь избегал Якуб – нездоровое внимание общества – опять нагоняло его, грозя драгоценным бирюзовым куполом на гробнице.
А ошеломленный Петр Толмачев мало что понимал. Когда его собеседники обрели деликатность и предупредительность, словно общались с больным дурачком, он стал противен сам себе и озлобился, но своих метаний не прекратил, уверенный, что очередное видение выведет его всё-таки на Ксению или даст знак заканчивать постыдные поиски. Молодой, по-казачьи резкий Петр Толмачев не понимал, что его приход смущает людей, стыдящихся собственной черствости, которую они обнаруживали в себе, что женщины под паранджами плачут и благословляют Петра Толмачева, и он уже давно стал местным святым. По Чачу, Фергане, Мавеннахру и Бактрии – всюду уже ходила слава о нём, о его любви, милосердии и сострадании к невольникам. Вскоре соглядатаев уже стало шестеро, и двое из них были знаменитыми наемными убийцами с нарезными английскими винтовками в руках. А предупрежденные молвой о его приходе крестьяне и горожане, туман иллюзий которых облачал Петра Толмачева в святую бледность страданий, сами едва сводившие концы с концами, скидывались своими грошами и вручали их Якубу. Он деньги брал, но решился поговорить с Петром, видя, что мелочь они жертвуют, но дорогие вещи продают, а за невольников торгуются отчаянно, часами, боясь продешевить. Он, много повидавший и ещё больше почерпнувший из книг и ночных бесед с мудрецами, знал, что ни одна власть не потерпит в своих владениях странствующего святого, волнующего народ.
Но разговора не получилось. Узнав, что в кишлаке русских невольников нет, а Ксении никогда и не было, они тут же убрались из чайханы и заночевали в брошенном сарае, где при их появлении из гнилых балок пошел дождь из личинок насекомых, а в темных углах зашелестело тонкое шипение новорожденных змеей.
– Весна, – пробормотал Якуб.
Петр Толмачев постелил кошму на пол и через пятнадцать минут снова убедился, на какую настойчивость способны влюбленные женщины. Его вырвало из вечного мира видений дыхание на своем лице и блаженный аромат, жарко вздыбивший его мужскую плоть, он увидел во тьме, а потом ощутил в руках большие податливые груди, тонкие ободки колец на всех её пальцах щекотали холодом его плечи, и даже распахивая лоно, она шептала, что ходила за ним, как собака, и поджидала мига целую неделю. Эта женщина – её звали Шахло – светилась от мимолетного счастья и пылала, зажженная даже не конской силой Петра Толмачева, а холодностью и слабостью мужа, который сейчас храпел с младшей, четвертой женой, и не знал даже, что третья жена уехала лечиться на целебные воды. В перерыве между приливами страсти она ласкала Петра Толмачева материнскими ласками, и он понял, что его жалеют за
На следующую ночь по лучу лунного света, льющегося в оконце завшивленного караван-сарая, явилась молодая женщина, почти девочка, с тонкими лягушачьими ногами и темными бороздками слез на лице. Слезы она лила с того дня, когда её продали в гарем к отвратительному старику-татарину. Её отчаянная страсть спасла ей жизнь, удержав от самоубийства – она уже припасла большой кувшин керосину, чтобы сжечь себя, лишь бы татарина не видеть, но и она жалела его и даже всплакнула над его несчастной любовью. Петр Толмачев на этот раз не разозлился, забавляясь её лягушачьей щуплостью, мягкими костями и поразительной отвагой смело принимать удары мужчины, сминавшие, как губку, её тельце,испускающее мускусный запах пота. Она зашипела на Якуба кошкой, когда, разбуженный возней, он поднялся с пола, попросила его убраться и тут же продолжила теребить Петра ласками.
Петр Толмачев ни до, ни после не пользовался таким успехом у женщин, как когда скитался по Средней Азии в лживом ореоле святого мученика. Теперь-то он узнал, что девушки мечтают переспать с популярным человеком, с тем, чьё имя на устах. Каждую ночь к нему приходили женщины. И он принимал всех, потому что убедился, что женское лоно – самая глубокая дыра забвения. Его сводили с ума видения грядущих дорог, иногда посещающие его даже когда он мочился, видения, несущие вначале новизну и надежду, а теперь же порядком обесценившиеся, никчемные и пустые. Его опустошали бесцельность странствий и слава, облепившая его, как грязь, мучили москиты, поднимающиеся с сияющих под розовыми закатами идеалистических рисовых полей, и от вшей уже не спасала шелковая одежда. Но стоило проскользнуть к нему женщине, как вся эта тяжесть уходила, словно воспаряла к потолку вместе со стонами. Они все приходили во тьме, а уходили до рассвета, не оставляя ничего, кроме умиротворения, разбитости и вечного желания спать, отгоняющего дурные мысли. За Петром Толмачевым уже бродили какие-то женщины в черных платках, трясли в исступлении чалмами мрачные бродяги, прибивались дервиши, а Якуб закрывал глаза и видел химеры нелепых домыслов, сползающиеся к ним.
– Всё повторяется. Я стал ваш Иван Креститель, а ты сам он. У евреев хватило сил терпеть его три года, – сказал тогда на привале Якуб.
В тот день его встревожило, что шестеро соглядатаев пропали. Без уже привычного мелодичного позвякивания кандалов ему стало неуютно, и ясно вспомнился двор Стамбульской тюрьмы. Якуб провел бессонную ночь, вперив глаза в пустоту и вспоминая всех пророков, которые теперь в его воображении имели черты Петра Толмачева, даже безобидный, кроткий Христос, совсем непохожий на потомственного казака. Он вспомнил и лица власти: от первого царя времен и до правителей бухарских городков, похожих на разжиревших гусениц – и с трепетом понял, что ни одна власть не потерпит на своих землях странствующего святого, ибо праведность вредна власти.
Тревоги Якуба разрешились ещё до рассвета. Этой ночью Петр Толмачев грешил с полной узбечкой, пахнущей жасмином, которая пришла к нему за избавлением от бесплодия. Некто проник под стену сарая, засунул в окно ствол винтовки и выстрелил. Некто перепрыгнул через дувал, где его ждала лошадь с копытами, обмотанными тряпьем, и перевязанной мордой. Лошадь вдруг взвилась на дыбы, и некто упал с седла, размозжив голову о камни. На него пришел посмотреть Петр Толмачев, весь залитый кровью узбечки, которой пуля разорвала аорту, и в сердцах пнул труп ногой, дав знак восточной толпе наброситься на убийцу и растерзать тело в клочья. Петр Толмачев ушел из кишлака через час, оставив на память о своем пребывании могилу узбечки и насаженные на пику голову и гениталии убийцы.
Но даже пролитая кровь не сломила упрямого Петра Толмачева. Он продолжил бродить за своими видениями, порой даже забывая о Ксении, и с унылой тоской ждал новых покушений. Но никто его не трогал, предоставив ему беспрепятственно собирать нищую дань сострадания в кишлаках. Власти его уже боялись. В Бухарском эмирате и Кокандском ханстве назревало недовольство, и убийство этого странного русского святого могло отозваться кровавым восстанием бедного люда, обозленного поборами англичан и властей. Тем более он был ещё и подданным белого царя Николая, перед которым трепетал весь мир. Ползли и ширились слухи о чудесах Петра Толмачева: в кишлаках, где он побывал, выздоравливали безнадежные больные, бесплодные семьи заводили детей и открывались источники вод, благоухающих розами и изгоняющих нечистую силу. Словом, наступало напряженное спокойствие – все знали, что Петр Толмачев обречен, но и все знали, что любой, посягнувший на святого, обречен, ибо таков закон Всевышнего: погубивший святого сам погибает в тот же день и прямым путем следует в ад.