На юге чудес
Шрифт:
В маленьком оазисе на окраине песков Каракумов, где Алексей Толмачев, сын Петра, одержит победу над афганской армией, Петр Толмачев выкупил двух невольников: рыжего пожилого солдата Николая и молодого немца Гюнтера, отправившегося на поиски счастья из Тюрингии в Азербайджан. Якуб достал из кожаного мешка горсть серебра и показал его Петру.
– Это последнее, – предупредил он.
– Ну и черт с ним, – ответил Петр Толмачев.
На следующий день, это была среда, он посетил местного кадия Алишера, который тут же, без обычных судебных проволочек и обязательных поборов, даже пнув писца, чтобы тот пошевеливался побыстрее, оформил выкуп невольников. Отпустив пленников, Петр Толмачев с толпой последователей двинулся на север, вслед за видениями лодок на огромной мутной реке. Река была только одна – Амударья – и он, даже не прислушиваясь к инстинкту пути, поехал между огромными барханами,
В тиши захолустья, болотно пахнущего мокрым бельем, он вдруг вспомнил своего деда, Петра Толмачева, и его безумства на смертном ложе, вспомнил его уроки о том, как убивать людей. «А ведь я – его повторение» – подумал Петр Толмачев и загрустил, вспомнив, как далеко он от своих драконов. Он лег спать, но поднялся через пять минут, потому что пришел тонколицый подросток-каракалпак. «Твоя Кисения идет с невольниками по реке» – заявил подросток и вызвался проводить Петра Толмачева. Подросток был дурачок и рассказал Якубу, что его послали какие-то мужчины, очень любящие русского святого. У Якуба от дурного предчувствия сжалось сердце, когда Петр Толмачев непоколебимо заявил, что он поедет, потому что наконец-то перед ним забрезжил выход из безумного вращения странствий. Бросив изнывающую женщину, казашку Айгуль, которая только-только натерла тело индийским бальзамом, безжалостно расставшись со своей свитой, он и Якуб умчались вслед за подростком в темную пустыню.
На берегу Амударьи его ждали семь всадников. Шестеро из них потели от страха, а седьмой – англичанин Энтони Коуэн, майор Ост-Индийской армии – нервничал, но не выдавал своих волнений, скрыв их под броней холодного презрения. Он пришел сюда из любопытства и тщеславия, чтобы потом в гостиных Дублина развлекать дам рассказами о безумном белом азиате, которого дикари объявили святым. Когда Петр Толмачев и Якуб были схвачены, а плачущего подростка наградили могучим пинком вместо обещанного колокольчика, англосакс решил развлечься.
«Возьмите его на прицел» – приказал англичанин, и обожженные дула ружей направились на Петра Толмачева, который заметно побледнел, но убийцы приняли белизну его лица за свет святости и растрогались. «Отпустите его» – приказал он державшим Петра Толмачева. И добавил: «Если дернется – стреляйте».
Он подошел к Петру Толмачеву, ещё не зная, о чём спросить этого русского, удивившего его своей молодостью и вполне трезвомыслящим видом, и скорее с изумлением принял могучий удар в висок и землю, обрушившуюся на него. Петра Толмачев, не могущий продохнуть от бешенства, который вызвал у него ясный облик Ксении лезущей в окно, и одним ударом, котором научил его дед, сжался, с лихорадочным любопытством ожидая пламенных ударов пуль, и увидел огромные зрительные ряды, рукоплещущие ему после опасного номера. Что-то кричал Якуб под аккомпанемент истерического плача дурачка. Дыры винтовок одна за одной стали опускаться.
– Слава Аллаху, – сказал наемный убийца, казах Канат. – Ниже по реке начинается земля хана Хивы, там ваши. Здесь рядом мы можем взять лодки.
Так закончились странствия Петра Толмачева. Он вернулся в Софийскую станицу на исходе весны, когда осыпались лепестки тюльпанов, и с пустынь уже дышало зноем нарождающегося лета, такого же знойного, как все сто пятьдесят лет, отпущенных Софийску. Он въехал в Софийскую станицу ночью, один, опустошенный неудачей, стыдящийся фальшивой святости, униженный перед собой и презирающий свои видения, оказавшиеся пустыми, как миражи. Ему было стыдно. Якуб бросил его в Верном, восхищенный молодым чудом дагеротипии, даровавшей ему колдовское могущество запечатлеть знаки Ноева Ковчега на посеребренных пластинах, что превращало тысячи пудов деревянных страниц в компактный архив, доступный в любой час для размышлений и расшифровки. На его первом снимке был запечатлен Петр Толмачев, смотрящий в мир пронзительным взглядом, каким он остановил Колпаковского, решившего просить для него Георгиевский крест за освобождение соотечественников. Снимок получился мутным, и Петр Толмачев не узнал самого себя в молодом двадцатипятилетнем казаке, пристально и устало смотрящем из запечатленного, остановленного химической реакцией светописи времени. Ему почудилось, что Якуб своим колдовским всемогуществом вызвал из мира Смерти его деда, Петра Толмачева, вернувшего себе молодость в мире мертвых. Но Якуб рассмеялся и успокоил Петра, который, так ничего и не поняв в загадочных процессах в недрах фотокамеры, в одиночку уехал из Верного, и проделав долгий путь по девственной и пустынной земле,
В XXVII веке Яик был сточной канавой всей русской земли, и никто не удивился, когда в станицу в его низовьях прибыл донской казак Василий Некрасов, ещё недавно осаждавший Москву вместе с атаманом Баловнем, и сбежавший от неминуемой виселицы. С собой он привез молодую жену – утонченную польскую дворянку Болесту, неведомо за что беззаветно любящую страшного, одноглазого Василия. Некрасов был толковый казак и отличился в грабежах на Волге и в Персии, стал рыбачить и выгодно торговать ворованным скотом из степей, и быстро нажил состояние. Жить бы ему в счастье и казацкой воле на границе Европы и Азии, но поползли по казачьей линии слухи, что лихой атаман занимается с молодой женой чем-то странным и недобрым, прознал народ, что мерзкое творится за закрытыми ставнями его дома. Тем более молодая полька всех злила, как Мария Мнишек, часто рядясь в мужскую одежду и гарцуя на коне по пескам, в церковь ходила, но на исповедях не была, страха не знала и своих роскошных золотых волос платком не закрывала. Достойные женщины уже шептались, что Василий ей ноги целует, ну, и не только ноги. Василий заметил, что шепчутся у него за спиной.
– Вот сволочи, пронюхали всё-таки, – говорил по утрам жене истерзанный Василий.
– Пускай. Станут наглеть – заткнем глотки хамам, – отвечала Болеста, пряча сладостный и мучительный инструмент и снова поворачивая иконы, всю ночь смотревшие лицом в стену.
– Казаки не хамы, – обижался за товарищей Василий.
И продолжал жить в станице безбедно, нежа свою жену, которая родила ему сына, но не изменилась, оставаясь отважной. Народ в казачьих станицах был отчаянный и непокорный, никакой власти не признающий, даже церкви в станице не было, и погрязшие в грехах и беззакониях казаки свыклись со странностями Василия. Только однажды на казачьем кругу Петр Ерохин, обозленный, что походным атаманом в очередной набег выбрали не его, а Некрасова, выкрикнул:
– Да его полячка нагайкой в зад трахает!
Василий Некрасов подошел и нагайкой сбил с головы Ерохина папаху, вызывая его на поединок. Вся станица столпилась вокруг них, но только Ерохин выхватил шашку, как клинок Некрасова с невероятной силой и точностью обрушился на него, выбив шашку, а следующим ударом Некрасов рассек ему горло.
Поскольку это был честный поединок, казачий круг простил Василия, только сильно разозлился и наложил на него епитимью священник, отец Нестор, прискакавший отпеть покойника, и под утро увидевший, как выполз из дома на четвереньках пьяный Некрасов, повязанный платочком, а на нём верхом сидела голая Болеста с плетью в руках. И когда Ксения наделала шуму, сбежав от жениха к Петру Толмачеву, в станице вспомнили её развратную прапрапрабабку, и в сердцах припомнили всех бунтарей-поляков, травящих колодцы, разводящих холеру и портящих казаков. Но Ксения, по игре природы получив внешность и мужество Болесты, не унаследовала её губительных наклонностей к садомазохизму, от которых мало-помалу ослабел и зачах Василий и как-то рано умер. Красивая, с изумрудными глазами, смотревшими на мир твердо и ясно, она расцвела как-то разом, в один день, и явила миру утонченную красоту польской аристократки. Умная, хотя и неграмотная, любимица отца, натурой она была скрытной и твердой, и удивила всех, отдав сердце Степану Толмачеву – могучему семипудовому самцу с бычьей шеей, на радость казакам завязывающему тремя узлами кочергу, гнувшему дулей серебряные пятаки, и от кишечных выхлопов которого трещали и слетали с гвоздей доски жалкого сортира. Несмотря на приятный вид, соображения у него явно не хватало. «А зачем мне от казака мозги? У меня свои есть» – ответствовала Ксения подружкам и навещала со Степаном сеновал, где тормошила покорного бугая, вешала ему на уши бусы, а в нос клипсы, учила его ласковым словам и заставляла носить себя на руках.
Конец ознакомительного фрагмента.