Набат. Агатовый перстень
Шрифт:
Пока он говорил, Чандра Босс качал головой всё более многозначительно. Выждав, когда гневная тирада Энвербея закончилась, он, как бы невзначай, заметил:
— Печально, но Ибрагима нет с вами. А у него четыре-пять тысяч винтовок. А? Боюсь, вы, простите за откровенность, обидели чем-то его... А сейчас не до игры самолюбий...
Чувствуя, что Чандра Босс недоговаривает чего-то, Энвербей оторвался от бинокля и стал разглядывать собеседника. Но мумиеобразное лицо того, ничего не выражало.
— Кто Ибрагим? Ленивый лежебока, степняк-узбек, — свирепо отвечал Энвербей. — Сегодня вечером... после победы над русскими, я на одной виселице
Неизвестно, резкий ли тон, внезапный ли свист красноармейских пуль заставили Чандра Босса вобрать голову в плечи, но он ударил свою лошадь камчой к сразу же, отстав от кортежа главнокомандующего, оказался в укрытии — в глубоком овраге.
Он остановил коня и в раздумье пожевал сухими губами, точно советуясь сам с собой... Поднявшаяся по всему берегу оживлённая стрельба отвлекла его от мыслей.
Ни бурный Тупаланг, ни значительное численное превосходство басмачей не остановили красных бойцов.
Вместо того, чтобы форсировать реку в лоб, идти под массированный огонь и губить людей, части Красной Армии ударили южнее, переправились после упорного боя при содействии артиллерии через реку Сурхан и совершенно неожиданно вышли в тыл энверовской главной группировке, стоявшей на тупалангских обрывах. Потеряв полтораста человек убитыми, басмаческие орды откатились по Дюшамбинскому тракту на восток. Добровольцы Файзи совместно с местной крестьянской беднотой громили беспощадно панически бегущие банды.
Наступление левой колонны Красной Армии шло безжалостно, неотвратимо. Тридцатого июня пал Регар, первого июля — Каратаг.
Отчаянными усилиями Энвербей пытался организовать отпор, но, потеряв ещё сотни убитыми, отступил к Ак-Мечети, что на реке Кафирниган.
С песней красная конница вышла на берег речки Дюшамбинки. Конники пели:
Вот мчится красный эскадрон,
И я среди его знамен.
Кто лучше и ловчей меня,
Когда гоню я в бой коня.
С сопок перед глазами бойцов открывался вид на многострадальный город Дюшамбе.
— Мы клялись, что вернёмся. И мы здесь! — крикнул Гриневич. Высоко поднятый клинок, точно молния, блеснул в синем небе.
Глава девятая. ОЧАГ ПРЕДКОВ
Если нет у тебя плова с шафраном, сахаром и мускусом,
Хорошо и кислое молоко с луком и сухим хлебом.
Бехаи
Вельможи собирают сокровища: серебро и золото,
А твоё сокровище — свобода и мудрость людей.
Тейан-и-Бами
Нельзя сыну, только что вернувшемуся домой после многих лет отсутствия, выражать малейшее неудовольствие чем бы то ни было. Все сидели за дастарханом, и Шакир Сами с достоинством переломил лепёшку. Хлеб оказался темным, более похожим на комок глины с торчащими из неё недомолотыми зернами и мякиной. Только после очень скудной трапезы, состоявшей из бобовой болтушки на кислом молоке,
— Ведь раньше мы возили зерно на мельницу бая Тешабая ходжи. Он никому не спускал долгов, но молол хорошо.
— Сын, теперь жернова мельницы Тешабая ходжи не вертятся более. Наш бай смотрит в сторону Ибрагима-конокрада, а Ибрагим-конокрад поклялся, что курусайцы захлебнутся ещё в своей крови.
— О, чем же провинились курусайцы?
— Мы приказали, — важно сказал старик, — сыновьям курусайцев вернуться из басмаческих шаек домой… И вот теперь наши женщины толкут зерно в каменных ступах, как сотни лет назад, а мы ждём с часу на час гостей.
Оказалось также, что вот уже полгода, после достопамятного случая, когда приезжая комсомолка, дочка полунищего Хакберды-угольщика из-под Кабадиана, осмелилась вступить в спор в Курусае с самим Ибрагимбеком, угрожала ему и застрелила его ясаула, — курусайцы живут в вечной тревоге. Ибрагимбек — сосед курусайцев, да ещё близкий, а известно, хороший сосед, — что отец да мать, а дурной сосед — беда на голову. «Не сделай меня, аллах, и в могиле соседом плохого человека!» Правда, Ибрагимбек малость поуспокоился, узнав, что та дерзкая комсомолка не из жительниц Курусая, а то бы всем курусайцам давно уже пришлось бы есть землю. Но и сейчас никто из курусайцев не решается ездить на базар. Басмачи нападают в глухих местах, отбирают лошадей. Тех из дехкан, кто смеет защищать свое добро, убивают. Никто ничего не покупает и не продаёт!
Все уже забыли вкус риса. Кончилась соль. Приходится варить похлёбку на горько солёной воде из сая с запахом серы. Не беда, аллах не забыл нас. Хоть плохой хлеб, да есть. Вот прошлый год траву собирали, сушили и лепёшки пекли. Такие времена настали...
Завтрак кончился, и Файзи с отцом шли по улочка кишлака. Шакир Сами, опираясь на посох, — впереди, командир добровольческого отряда, увешанный оружием, — позади, как подобает почтительному сыну.
Мимо старого карагачевого дерева, которое казалось Файзи и четверть века назад, когда он бежал в Бухару от бекского гнева, таким же старым, огромным и тенистым, шёл такой же старый, как дерево, такой же крепкий, как дерево, Шакир Сами, будто и не прошло двадцати пяти долгих тяжёлых лет. Падавшие вдоль улицы ровные прямые лучи оранжевого солнца придавали вскинутой голове старика золотисто-коричневую окраску, на фоне которой чёрная, ровно подстриженная бородка и длинноватые монгольские усы выглядели очень красиво. «Ни одного седого волоска, — подумал Файзи, а стан, как у восемнадцатилетнего парня! Сравнить нас — я старик, отец — юноша!»
Действительно, Шакир Сами вышагивал своими большими, видавшими виды крестьянскими ногами бодро и крепко, а стан свой держал прямо, хоть на плечах и нёс дышло от омача, кетмень и грабли, что в общем составляло немалый вес. На боку у него висела шерстяная торба, наполненная кукурузными зернами. Несмотря на довольно пронзительный ветер, дувший с вершин Гиссара, бязевая рубаха оставалась распахнутой, обнажая тёмную, цвета ореховой древесины, шею, на которой висел на шнурочке треугольник-талис-ман. Но старик не чувствовал холода, хотя заплатанный жиденький халат и бязевые штаны, едва ли защищали его от ветра. Шакир Сами не смотрел по сторонам, он гнал перед собой двух быков и всё внимание сосредоточил на том, чтобы они шли прямо и не задерживались на обочинах, где росла поблекшая уже трава.