Набат. Агатовый перстень
Шрифт:
Но служба службой, и уйти сейчас, не кончив разговора, — значило прервать переговоры с самыми почтенными и важными людьми всей округи. Накануне пограничники помешали кунградцам угнать за Аму-Дарью тысяч двадцать баранов. Пастухов задержали. Ночью на заставу приехали старейшины племени. Старики сидели здесь с рассвета, в тёмных глазах их читалась мудрость мира, а в медлительных словах — древний опыт поколений. Никакая дипломатия, никакие уговоры не производили на них впечатления. Ни на какие половинчатые предложения они не шли. Мир или война. Если он, Пантелеймон Кондратьевич, командир, отпустит кунградских
— Ежели бы скот принадлежал крестьянам и пастухам, я бы вернул его вам сразу, но мне сказали, что скот вашего бая, арбоба Тешабая ходжи, который и не живет здесь, а где-то в Гиссаре или Бальджуане, а вы только чабаны и пасете его баранов и коз. И что вы так хлопочете, друзья? Вам неприятности, неудобство, вас задерживают, в вас стреляют, вы жизнью рискуете, а ваш бай или арбоб, как его там, сидит себе дома, и его блоха не укусит. Сами впроголодь живете, подвергаетесь бессовестной эксплуатации, а за помещика-живоглота просите, горой за него стоите. Темнота беспросветная! Худым, что от бая идет, вы мешки набиваете, а хорошее и на ладони у вас уместится!
Но кунградцы не понимали, что такое эксплуатация, и до них плохо доходил смысл слов русского командира. Каждый раз, как Пантелеймон Кондратьевич, произнеся фразу, останавливался, кунградцы поднимались, кланялись, точно во времена эмира, и говорили враз, чуть ли не хором:
— Да процветает ваш дом, господин. Милости ваши безмерны, господин. Обычай наш старый, от бога. Бай наш Тишабай ходжа, отец наш родной, тоже от бога, а у всякого, кто дунет на светильник, который возжёг бог, борода загорится. Мы к вашим услугам, таксыр, отпустите наших баранов, отпустите наших сыновей, не подвергайте их мучительной казни.
Пантелеймон Кондратьевич объяснял, что Красная Армия — армия народа, армия свободы и никого мучительной казни не предает, но стоял на своем, что пограничники не позволят угонять из советской страны на ту сторону, за границу, скот — народное достояние. Старики-кунградцы опять вставали, вздыхали и повторяли жалостливые слова о милости, о сыновьях, кота-рым грозили, по их мнению, мучительные пытки и смерть. Переговоры явно затягивались, Пантелеймону Кондратьевичу начинало казаться, что мозги у него закипают, красный туман порой застилал ему глаза, и он сначала не поверил, что далеко на желтой плоскости степи появился быстро скачущий всадник. Он принял его за черное пятно, рябившее в глазах и колеблемое струйками жара, поднимавшимися вверх над иссушенной, раскаленной, почвой.
Не прекращая беседы со стариками, Пантелеймон Кондратьевич крикнул:
— Товарищ Тимошин, подай чай гостям!
Сам он быстро зашел за домик и в бинокль изучал приближающегося всадника.
— Ничего примечательного... басмач не басмач... винтовки нет... Джигит с почтой, что ли?
Он прошел мимо купградцев, пивших чай столь же солидно, сколь они вели разговоры. «Сидите, сидите», — сказал он, когда они почтительно поднялились, и ушёл в здание. Насчёт всадника он не беспокоился. Бойцы, далеко выдвинутые в степь,
Старая глинобитная сакля, где размещался сейчас кабинет начальника пограничной заставы, служила не одному поколению амударьинских казакчей — контрабандистов. Несмотря на тщательную уборку и чистку, она выглядела тёмной и грязной. Да и разве ототрёшь, отмоешь копоть горевшего здесь многие десятки лет костра. Чёрные стены внизу залоснились, отполированные до блеска спинами людей. Но хоть и временно здесь находился Пантелеймон Кондратьевич и каждую минуту мог сняться и уехать, тем не менее даже самый придирчивый взгляд не обнаружил бы ни на грубых глиняных полочках тахмана, ни на земляном, плотно-утрамбованном полу ни пылинки, ни соринки. Всё убранство кабинета начальника погранзаставы состояло из переметных сум, узбекских двух сундуков, обитых цветными пластинками меди, паласов и кошм. В углу на стойке стояли винтовки и ручные пулемёты.
С облегчением вдохнув сырой, почти холодный, если сравнить с наружным, воздух, Пантелеймон Кондратьевич сел по-турецки на палас и занялся разбором почты. «С каждым днем горячее, — думал он, перечитывая письмо, полученное из Ташкента. — Вот взять этого... Хикс — англичанин, очевидно, принял мусульманство, учился в Стамбуле. Смотри, куда тянутся щупальцы... связан был с деятелями партии младотурок... Давно работает. Недавно произведен в чин майора... Советуют смотреть в оба. Опасный тип имел какое-то отношение к Бейли Малессону. Где-то появился около Кабадиана под личиной пенджабца или индуса. Держит контакт с Энвером. А появление такого типа означает, что Лондон затевает крупную акцию. Ташкент требует установить, под каким именем он путешествует».
Топот лошадиных копыт оторвал Пантелеймона Кондратьевича от письма. Он выжидательно посмотрел на дверь. Наклонив голову, чтобы не стукнуться о притолоку, всунулся (именно всунулся, потому что дверь была очень узкая) всем своим большим телом вестовой Тимофеев и отрапортовал:
— Привели.
— Кого?...
— Да того... перебежчика, у него ещё жена... да девчоночка у них...
— А-а, Иргаш. Приехал!
— Он самый. До вас рвётся, однако. В растерзанном виде. По солнышку шпарил, аж от конька пар валит, кабы не пал.
— Коня поводи, а этого Иргаша давай сюда.
Сев прямо, Пантелеймон Кондратьевич сделал вид, что занялся делом. Он не шевельнулся, когда дверка с треском ударилась о косяк, и в комнату ввалился действительно растерзанный Иргаш. Вид у него был совсем дикий: лицо залил пот, глаза налились кровью.
— Командир, — простонал Иргаш и, ударив текинскую папаху свою оземь, всем телом повалился на пол. Он снова и снова повторял слово «командир», перемежая его нечленораздельными звуками.
Только выдержав большую паузу, Пантелеймон Кондратьевич спокойно спросил:
— Что случилось, Иргаш? Как дела?
Всё ещё бормоча и захлебываясь, Иргаш поднял голову.
На какое-то мгновение Пантелеймон Кондратьевич поймал его взгляд и сразу сделал вывод: «Притворяется. Сплошной наигрыш. С этим хитрецом надо держать ухо востро». К такому выводу командир пришёл потому, что дикие истерические телодвижения, растерзанная одежда, искажённое лицо Иргаша никак не вязались с испытующим, изучающим и в то же время холодным взглядом Иргаша.