Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Поселили Чернышевского в тюрьме, в самом остроге, который он, в письме к жене, назвал «лучшим домом в городе», в сырой камере. Единственный политический ссыльный в посёлке, где «обитатели (500 душ) были казаки, полудикие якуты и небольшое число мещан», он был обречён на одиночество, которое – и здесь не приходится ждать разногласий в мнениях – было «ужаснее всего» и «едва не свело его с ума».17931 «Чернышевский протестовал против того, что двери острога запирали на замок в ночное время, хотя он не был арестантом и должен был по закону иметь полную свободу передвижения», – настаивает Стеклов, – и, видимо, это обстоятельство и послужило последней каплей терпения и привело к нервному срыву: «Под утро 10 июля 72 года он вдруг стал ломать железными щипцами замок входной двери, весь трясясь, бормоча и вскрикивая: “Не приехал ли государь или министр, что урядник осмеливается запирать ночью двери?”».17942 «…И тут, – в самый драматический момент, грозящий его герою клиническим безумием, – «…попадается нам одно из тех редких сочетаний, которые составляют гордость исследователя».17953
Редкое
Далее, как всегда, тщательно и детально, автором перечисляются все основные обстоятельства жизни в глуши, труднодоступной для удовлетворения элементарных человеческих потребностей, не рождённого здесь якутом, казаком или местным неприхотливым старожилом. Редкая почта, отсутствие медицинской помощи – лечиться приходилось самостоятельно, по учебнику, пища – отвратительная. Пресыщение тем, что раньше его так занимало: «Меня тошнит от “крестьян” и от “крестьянского землевладения”, – писал он сыну».17981
И всё же, какая ни на есть, жизнь брала своё: понемножку осваивал близлежащие окрестности, бродил по мелководью реки, по лесным дорожкам – с корзиной для грибов, собирал и посылал в письмах родным нехитрый гербарий. «Жажду просветительства» пытался, впрочем безуспешно, удовлетворить, домогаясь хоть в чём-то немного цивилизовать якутов. Тоске по общественной деятельности нашёл применение, сочувствуя и пытаясь помочь ссыльным староверам: чуть ли не запросто, со свойственной ему мегаломанией, отправив напрямую Александру II записку с просьбой об их помиловании, поскольку они «почитают Ваше величество святым человеком», – чем только усугубил их положение. Ответа не последовало, но подзащитные были отправлены «в ещё более глухие места».17992 Поистине – к чему бы, хоть как-то касающемуся общественных вопросов, ни прикоснулся Чернышевский, – даже из своей непомерной по расстоянию дали, – сверхчувствительная, неадекватная, близкая к своего рода идиосинкразии, негативная реакция властей свидетельствовала о чуть ли не суеверном страхе перед ним. Нет, и в сибирской глуши не грозила ему лапа забвения, и на этой чудовищной дистанции от Петербурга чувствовалось в нём «что-то», что чиновное сознание отторгало как инородное, нестерпимое и подлежащее по возможности немедленной нейтрализации.
Удерживаясь в основном в рамках объективного описания обстоятельств жизни Чернышевского ссыльного периода, даже и с проявлениями человеческого к нему сочувствия, автор, однако, не мог не поддаться соблазну иронии: «Однажды у него на дворе появился орёл … “прилетевший клевать его печень, – замечает Страннолюбский, – но не признавший в нём Прометея”».18003 Этот реальный случай – «слыханное ли у натуралистов дело?», – упомянутый Чернышевским в письме жене от 18 августа 1874 года, стал поводом для еще большего тиражирования образа «великого революционера» как прикованного к скале Прометея: «Это сравнение стало общим местом в литературе о Чернышевском 1910-1920-х годов», – заключает Долинин и называет, в ряду имён, его использовавших, такие известные, как Плеханов и Стеклов.18014 Понятно, что Страннолюбский, как доверенное лицо стоящего за ним подлинного биографа, просто обязан был ответить на этот вызов народовольческого и советского славословия Чернышевскому, высмеяв раздражающее его своей пафосной неадекватностью клише.
Приступая к характеристике письменной продукции, производимой Чернышевским в эти годы, автор резко меняет тон и подход: это его сфера, фокус его внимания, – и здесь он неумолим в оценках: «…труды эти – пепел, мираж. Из всей груды беллетристики, которую он в Сибири произвёл, сохранились, кроме “Пролога”, две-три повести, какой-то “цикл” недописанных “новелл”. Сочинял он и стихи…». Впрочем, почти всё, что он писал в Вилюе, он сжёг.18021 «Староперсидская поэма», судя по одному только восклицанию Набокова, – «страшная вещь!», – и, заодно с ней, цикл новелл «Вечера у княгини Старобельской», – и то, и другое «носят явные признаки графомании, – отмечает Долинин, – и потому при жизни Чернышевского напечатаны не были».18032 Несмотря на чинимые ему препятствия и отказы в публикациях, Чернышевский был буквально обуян страстью сочинения рассказов, как ему казалось, «высоко литературного достоинства» о некоей «Академии Лазурных Гор». Снабдив псевдонимом «будто бы с английского», он посылает их, один за другим, редактору «Вестника Европы», напрасно надеясь на публикацию.
Ещё одной своей мании, отмечает биограф, «страсти к наставлению, Чернышевский «тем давал исход», что членам своего семейства писал «о Фермате … о борьбе пап с императорами … о медицине, Карлсбаде, Италии… Кончилось тем, чем и должно было кончиться: ему предложили
Отсюда и поразительный контраст: автор, именуя Чернышевского «призраком», то есть фигурой, личностью, за годы ссылки потерявшей какую бы то ни было общественную значимость, то самое харизматическое «что-то», что было прежде, – в то же время приводит свидетельства о таком невероятном рейтинге этого «призрака», что дело дошло до «торговли» им. Подумать только! – через год после убийства Александра II исполкому террористической «Народной Воли» было предложено освобождение Чернышевского в обмен на гарантию благополучного исхода коронации наследника престола – Александра III: «…так меняли его на царей и обратно (что получило впоследствии своё вещественное увенчание, когда его памятником советская власть заместила в Саратове памятник Александра Второго)».18061 Бюст Чернышевского был установлен в 1918 году в Саратове на пьедестале снесённого памятника Александру II. Марксистом Стекловым эта замена названа «историческим символом».18072 «Символ» и стал единицей обменного курса, заменившей реального Чернышевского, – каким бы он ни был до или после ссылки. Чернышевский оказался востребован временем как символ освободительного демократического движе6ния и жертва жестокого произвола властей, и в этом, видимо, секрет устойчивости его авторитета.
Прошению о помиловании отца, поданному его сыновьями, был дан ход; 6 июля 1883 года министр юстиции Д.Н. Набоков сделал по этому поводу в окончательном виде доклад, и «Государь соизволил перемещение Чернышевского в Астрахань».18083 24 августа (в тексте – в исходе февраля 83 года, но это ошибочная датировка) иркутские жандармы приехали за Чернышевским в Вилюйск, не известив его о причине и назначении этой внезапной полицейской акции; и только в Иркутске, куда его доставили ночью 28 сентября, начальник иркутского жандармского управления В.В. Келлер на следующий день утром сообщил: «Государь вас помиловал».18094 Биограф очень чуток, описывая перепады эмоционального состояния Чернышевского в течение и после месячного путешествия по Лене, когда он, по свидетельствам сопровождавших его жандармов, сначала, будучи рад покинуть Вилюйск, «несколько раз принимался плясать и петь», но прибыв в Иркутск, который показался ему «всё тем же казематом в сугубо уездной глуши», – судя по заторможенной реакции, не сразу понял сказанное Келлером. Нельзя не привести эту фразу: «“Меня?” – вдруг переспросил старик, встал со стула, положил руки вестнику на плечи и, тряся головой, зарыдал».18105 И как же он ожил, вечером, за чаем у Келлера, без умолку говорил и рассказывал его детям «более или менее персидские сказки, «чувствуя себя как бы выздоравливающим после долгой болезни». Символика, которую привносит автор, – «сказки – об ослах, розах, разбойниках…», – намекает на судьбу героя «Золотого осла» Апулея, похищенного разбойниками, но имеющего ещё шанс снова стать человеком, – надо только съесть лепестки роз, – однако он долгое время не может найти цветы.
Отслеживая весь маршрут, с мимолётным нечаянным свиданием в Саратове с Ольгой Сократовной, биограф с полным основанием отдаёт должное своему повествователю-двойнику: «С большим мастерством, с живостью изложения необыкновенной (её можно почти принять за сострадание), Страннолюбский описывает его водворение на жительство в Астрахани».18111
Астрахань, однако, роковым образом оказалась диагностической проверкой на востребованность – на этот раз не «символа», а живого Николая Гавриловича Чернышевского, – и не ссыльного, а вольноотпущенного. Именно это последнее обстоятельство в сочетании с отдалённостью Астрахани от политических и культурных центров России – тихо, без пафоса утопило потребность в патетических протестах его сторонников и последователей и предоставило «громадным замыслам», чаемым в ссылке, за ненадобностью остаться нереализованными. «Символ» мог работать либо в столице, либо в экстремальных условиях заключения или ссылки, – в провинциальной Астрахани он потерял актуальность, а без него остался без внимания и его живой носитель. Астрахань губила Чернышевского – физически, морально, интеллектуально. Занявшись там, «с постоянством машины», переводом, том за томом, «Всеобщей истории Георга Вебера», он лишь сублимировал потребность в осуществлении «громадных замыслов». Будучи в состоянии, близком к нервному истощению, к тому же подгоняемый мотовством Ольги Сократовны, он, то «движимый давней неудержимой потребностью высказаться», пытался в предисловии «распространяться о достоинствах и недостатках Вебера», то восставал против критики своего слога, утверждая, что «в России нет человека, который знал бы русский литературный язык так хорошо, как я»,18122 то принимался, по давней привычке, кого-нибудь – корректора, издателя – «ломать», тратя на всё это убывающие силы.