Шрифт:
Николай Дмитриевич Телешов
НАЧАЛО КОНЦА
Из цикла "1905 год".
I
Ларион Девяткин был человеком среднего возраста, когда наступил девятьсот пятый год, с его небывалыми до тех пор грандиозными политическими забастовками: то останавливались текстильные фабрики, то бастовали кожевенные заводы, то типографии и газеты, то еще какие-нибудь отрасли производства.
Девяткину многое из всего этого казалось нелепым ч даже вредным для людей низкого звания, к каковым причислял он и самого себя. Он был уверен, что это скандалила из-за войны рабочая молодежь, которой не было охоты идти в солдаты, чтобы
Сам он по болезни сердца был освобожден от военной службы, и встреча с японцами ему никак не грозила. Но вот война кончена, армии возвращаются... Чего же ради теперь скандалить и бастовать? Это было ему совершенно непонятно и даже до некоторой степени обидно.
Еще с мальчишеского возраста Девяткин работал в московском первоклассном ресторане; сначала мыл посуду и бегал на побегушках с мелкими поручениями, а потом занял место штатного официанта и пользовался общим доверием как хозяев, так и гостей.
Подошла осень, и разрастающиеся забастовки начали задевать теперь и самого Девяткина, а не хозяев-нанимателей, на которых ссылались как на врагов рабочего класса.
Остановились, наконец, конки и окраинные трамваи, так что ходить на службу приходилось пешком, а это было не близко и трудно. Остановились и железные дороги, а жена Девяткина с двумя ребятишками жила при станции Люберцы, верстах в двадцати от Москвы, у своего брата, железнодорожного слесаря. Все сношения с ними прекратились, и это было очень досадно и неудобно, особенно в такое тревожное время... Вспыхнула всероссийская почтово-телеграфная забастовка, и узнать что-нибудь о семье стало окончательно невозможно. Остановился газовый завод, погасло электричество, и Москва погрузилась во мрак; забастовали хлебопекарни, замер водопровод. . Все это вместе взятое так стиснуло жизнь, что среди темноты, пустоты и полной неуверенности за завтрашний день становилось все более и более жутко.
Наконец, подошли однажды огромной толпой к ресторану забастовщики и потребовали всех служащих к себе, на улицу, угрожая в противном случае хозяевам разбитием стекол, а служащим - занесением их имен на черную доску. Когда все они, служащие, вышли на улицу, толпа радостно приветствовала их, называя товарищами, и, вобрав их в свою гущу, потекла к следующему большому ресторану снимать с работы других.
С каждым новым пунктом толпа значительно увеличивалась. Теперь она представляла собою что-то очень внушительное. Девяткин шел в этой возрастающей толпе, но старался ни с кем не разговаривать, а только подчинялся чьей-то воле и не понимал, для чего все это делается и для чего вовлечен в это дело он, вовсе не желающий ни бастовать, ни скандалить. В таком настроении проходил день за днем...
Но вот настал момент, когда и его самого захватило тревожное настроение. Было около часа дня. Он служил, как обычно, в своем ресторане, в большом зале, подавая завтраки, весьма скудные, без белого хлеба, в значительной комбинации из картофеля и капусты.
– Высочайший манифест! Кон-сти-ту-ция!
Листок газетной бумаги выхватывается у него из рук, все глаза жадно устремляются на печатные колонки, головы наклоняются над листком, пальцы бегают по строчкам.
Читают сразу несколько человек, быстро, кое-как ища главного, и вдруг раздается на весь зал восторженный громкий бас знаменитого певца:
– Конституция! Ура!
– Ур-ра!!
– подхватывают другие артисты.
Весь зал притих. Все замерло в ожидании, все взоры устремились на артистов.
Догадливый метрдотель распорядился скупить у газетчиков целую пачку этих листков, которые нарасхват разобрала публика в одну минуту.
– Конституция!
– раздавалось восторженно и тут и там.
– Конституция!
Жали друг другу руки, поздравляли; многие целовались.
И в этот момент все люстры, и бра, и настольные лампы вдруг засветились. После многих дней темноты блеском, радостью и победой засиял мрачный зал.
– Ур-ра! Ур-ра!!
– загремели голоса, и бурные аплодисменты слились с восклицаниями:
– Браво, рабочие! Молодцы! Добились!
Ликование захватило всех, в том числе и Девяткина. Он только сейчас понял, что не зря переживали люди тяжелые дни, не напрасно бросали работу, останавливали фабрики, железные дороги, почту, электричество. И вот, когда все увидели, что без рабочего народа жизнь не может идти правильно, когда сделали то, что нужно, - вот и электричество засветилось, и вагоны пойдут, и жизнь закипит снова и лучше прежнего.
Радостное, праздничное настроение овладело всеми присутствующими. Многие потребовали вина, а артисты заказали шампанское.
– Да побольше!
– весело крикнул знаменитый певец вдогонку Девяткину. От такой радости сам напьюсь, извозчика своего шампанским напою! И лошадь напою!
Весело улыбаясь и пошучивая, артисты вышли из-за своего стола и поднялись на пустую эстраду, где стояло пианино.
– Споем, ребята, на радостях!
– говорил певец товарищам.
– Восславим освобождение!
Мгновенно образовался хор, и зазвучала знаменитая рабочая песня "Дубинушка", всем известная, пережившая свой век под запретом.
– "Но настала пора, и поднялся народ, разогнул он согбенную спину, гремел в огромном зале могучий голос певца, - и, стряхнув с плеч долой тяжкий гнет вековой, на врагов своих поднял дубину..."
– "Эй-эй, дубинушка, ух-нем! Эй, зеленая, сама пойдет, сама пойдет!" стройным хором откликнулись запевале артисты.
– "Подёрнем! Подёрнем!" - вмешалась в песню восторженная публика и всем залом, вместе с артистами, вместе со служащими и официантами громогласно протянула в заключение: