Нации и национализм
Шрифт:
Это еще должно было прийти, и, по всей видимости, после сочинения вышеупомянутых песен. В XIX веке демографический взрыв произошел в то время, когда в других районах империи Мегаломании — но не в Руритании — шла быстрая индустриализация. Руританские крестьяне вынуждены были искать работу в индустриально более развитых областях, и некоторые получали ее на чудовищных условиях, преобладавших в то время. Как отсталые сельские жители, говорившие на малопонятном и редко имевшем свою письменность и своих учителей языке, они вели исключительно тяжелую жизнь в городских трущобах, куда они переместились. В то же самое время некоторые руританские юноши, предназначавшиеся для духовной карьеры и обученные как языку двора, так и языку богослужения, воспитывались в специальных школах и, попадая под влияние новых либеральных идей, поступали в светские высшие учебные заведения, становясь в конце концов не священниками, а журналистами, учителями и профессорами. Их поддерживали некоторые иностранные — не руританские — этнографы, музыковеды и историки, которые приезжали изучать
Конечно, руританцы вполне могли, если хотели (а многие так и делали), влиться в доминирующий язык Мегаломании. Никакая наследственная черта, никакой глубоко укоренившийся религиозный обычай не отличали образованного руританца от такого же мегаломанца. Фактически многие ассимилировались, часто даже не давая себе труда менять имена, и телефонный справочник старой столицы Мегаломании (теперь Федеративной Республики Мегаломании) пестрит руританскими именами, порой довольно комически переделанными на мегаломанский манер и приспособленными к мегаломанским фонетическим требованиям. Дело в том, что дети и внуки руританских трудовых мигрантов первого поколения, тяжело и мучительно приживавшихся на новом месте, уже имели довольно приличные шансы на нормальное существование, вероятно даже не худшие (учитывая их готовность усердно работать), чем у их мегаломанских сограждан неруританского происхождения. Так что эти потомки участвовали в реальном росте благосостояния и общем обуржуазивании региона. Поэтому в том, что касается возможностей отдельного индивида, по-видимому, не было нужды в яростном руританском национализме.
Тем не менее что-то в этом роде происходило. Было бы, я думаю, совершенно неверно приписывать какой-либо сознательный расчет участникам движения. Следует предположить, что субъективно ими руководили побуждения и чувства, которые так бурно выразились в литературе национального возрождения. Они оплакивали убожество и запущенность своих родных долин, в то же время прозревая в них сельские достоинства, которые еще предстояло открыть. Они оплакивали дискриминацию, жертвами которой стали их соплеменники, и отчуждение от родной культуры, на которое они были обречены в рабочих пригородах индустриальных городов. Они выступали против этих зол и были услышаны многими своими собратьями. Каким образом Руритания, когда сложилась благоприятная для нее международная политическая ситуация, обрела независимость, записано в анналах истории, и здесь не стоит на этом останавливаться.
Еще раз повторим, что никто из участников движения не имел каких-либо сознательных, далеко идущих планов. Националистически настроенные интеллигенты были полны горячего и благородного пыла во имя всех своих соплеменников. Когда они надевали народные костюмы и путешествовали по холмам, сочиняя поэмы на лесных полянах, они не мечтали о том, чтобы в один прекрасный день стать всесильными бюрократами, послами и министрами. Более того, крестьяне и рабочие, на которых им удавалось оказать влияние, возмущались своим положением, но не мечтали о тех временах, когда сталеплавильные заводы (как теперь оказалось, совершенно непригодные) поднимутся в самом центре руританских долин, полностью уничтожив довольно значительные пространства окружающих пахотных земель и пастбищ. Было бы в корне неверно пытаться свести эти чувства к расчетам на материальное благополучие или социальную мобильность.
Настоящая теория иногда представляется как сведение национального чувства к расчетам на перспективу социального развития. Но это искажение. В старые времена не имело смысла спрашивать, любят ли крестьяне свою культуру: они воспринимали ее как нечто само собой разумеющееся, как воздух, которым они дышали, и не осознавали ни того, ни другого. Но когда трудовая миграция и бюрократизм стали заметными явлениями на их социальном горизонте, они очень скоро поняли разницу в отношениях с людьми, сочувствующими и симпатизирующими их культуре, и с людьми, враждебными ей. Этот очень конкретный опыт научил их осознавать свою культуру и любить ее (или, вернее, желать быть свободными от нее) без какого-либо сознательного расчета на преимущества и перспективы социальной мобильности. В стабильных замкнутых сообществах культура часто совершенно невидима, но когда мобильность и ситуационно не обусловленное общение становятся основой социальной жизни, культура, где каждого человека учат такому общению, становится сущностью его личности.
Так что если бы такой расчет и существовал (а его не существовало), то в довольно большом количестве случаев, хотя и, безусловно, не во всех, он был бы вполне обоснованным. Действительно, поскольку руританская интеллигенция была относительно малочисленна, те руританцы, которые имели высокую квалификацию, заняли в независимой Руритании такие посты, на какие большинство из них не могло бы рассчитывать в огромной Мегаломании, где приходилось соперничать с более передовыми в научном отношении этническими группами. Что касается крестьян и рабочих, то они не сразу выиграли от этого, но проведение политической границы вокруг вновь определившейся этнической Руритании означало реальное стимулирование и защиту промышленности этого края и в конце концов свело до минимума необходимость трудовой эмиграции.
Все это сводится к следующему: в ранний период индустриализации люди, втянутые в новую систему из культурных и лингвистических групп, удаленных
Это один из двух важных принципов деления, которые определяют возникновение новых политических единиц, когда рождается индустриальный мир с его ограниченными культурными бассейнами. Его можно назвать принципом коммуникативных барьеров, барьеров, возникших на основе прежних, доиндустриальных культур. Этот принцип действует особенно мощно в ранний период индустриализации. Другой принцип, такой же важный, можно назвать принципом сдерживания социальной энтропии; на нем следует остановиться подробнее.
VI. СОЦИАЛЬНАЯ ЭНТРОПИЯ (I) И РАВЕНСТВО В ИНДУСТРИАЛЬНОМ ОБЩЕСТВЕ
Переход от аграрного общества к индустриальному обладает неким энтропическим свойством перехода от структуры к систематизированной беспорядочности. Аграрное общество с его относительно устоявшимся разделением труда, четким делением на региональные, родственные, профессиональные и сословные группы имеет ярко выраженную социальную структуру. Ее элементы упорядочены, а не распределены произвольно. Его субкультуры подчеркивают и подкрепляют это структурное деление, и оно не затрудняет функционирования всего общества, создавая или подчеркивая культурные различия внутри него. Напротив, общество, не находя такого рода культурные различия оскорбительными, считает их проявление и выражение вполне уместным и достойным. Их признание и является, по существу, соблюдением норм морали, этикета. Совсем не так устроено индустриальное общество. Его территориальные и рабочие единицы создаются ad hoc [16] , их состав подвижен, легко восполняется и, как правило, они не требуют и не добиваются сдерживания в определенных границах или выделения своих членов. Короче говоря, старые структуры утрачиваются и в значительной мере заменяются внутренне не упорядоченной и подвижной общностью, в которой не так много исходных субструктур (разумеется, в сравнении с предшествующим аграрным обществом). Очень мало остается для сколь либо эффективной жесткой организации на любом уровне между отдельной личностью и обществом в целом. Это всеобщее и цельное политическое сообщество, таким образом, приобретает совершенно новое и очень существенное значение, будучи привязано (что редко бывало в прошлом) как к государственным, так и к культурным границам. Теперь первостепенную значимость приобретает нация — как из-за разрушения более мелких социальных группировок, так и благодаря широко возросшему значению общей письменной культуры. Государство неизбежно вынуждено брать на себя управление и поддерживать громадную социальную инфраструктуру, причем затрачиваемые на это средства составляют почти половину всего дохода общества. Система образования становится весьма существенной его частью, а поддержанию культурно-языковой среды отводится центральная роль в образовании. Гражданам остается только существовать в соответствии с идеями и действовать внутри этой среды, которая совпадает с территорией государства, его образовательными и культурными учреждениями и нуждается в защите, поддержке и заботе.
16
В соответствии с конкретной ситуацией (лат.).
Роль культуры больше не сводится к выделению и обозначению структурных различий внутри общества (даже если некоторые из них сохраняются и если, как случается, возникает ряд новых). Напротив, если культурные различия оказывают влияние на различия в положении членов общества и усугубляют их, это рассматривается как нечто постыдное и указывает на изъяны в системе образования. Задача, стоящая перед такой системой, сводится к воспитанию достойных, преданных и образованных членов общества, которые займут внутри него посты независимо от частичной принадлежности к каким-либо подгруппам внутри этого общества. И если случайно или по чьей-либо воле какая-то часть системы образования окажется несостоятельной или действительно приведет к внутренним культурным различиям и, таким образом, допустит или вызовет дискриминацию, это рассматривается как нечто недозволенное.