Национализм и универсализм в русском религиозном сознании
Шрифт:
«В ничтожестве оставшись, великими себя считаем,— продолжает Серапион. — Поэтому не кончается злое мучение наше: зависть умножилась, и вражда поборола нас, тщеславие мутит разум наш, ненависть к ближним вселилась в сердца наши... Что же следует нам сделать, чтобы прекратились беды, которые мучат нас?.. Любить друг друга, милость иметь ко всякому человеку, любить ближнего своего, как себя». Читая эти строки, невольно начинаешь думать, что епископ Серапион через века и эпохи адресует их не только людям 30-х годов нашего столетия, но и нам, сегодняшним.
Серапион категорически отказывается видеть в постигших его землю бедствиях происки каких-либо внутренних или внешних «тайных врагов»: «А ныне же по 3 года хлеб не родится не только на Руси, но и у латинян. Волхвы ль так устроили? А не Бог ли управляет Своим творением как хочет, наказывая нас
Психологи знают, сколь склонны люди обвинять в своих бедах кого угодно, только не себя. Этот перенос собственного внутреннего зла на чародеев, тайных диверсантов и вредителей, агентов «зарубежных спецслужб» или «сионских мудрецов» сегодня вновь возрождается в нашем обществе — неужели мы так и не научились логике и душевной крепости, мужеству любви и созидания, неужели опять погрязнем в ненависти, зависти, злобе и инфантильных страхах?
Св. апостол Петр, характеризуя новозаветный народ Божий, т.е. христиан из любых племен и земель, говорит: «Вы — род избранный, царственное священство, народ святый, люди, взятые в удел, [129] дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы в чудный Свой свет, некогда не народ, а ныне народ Божий, некогда непоми-лованные, а ныне помилованы» (Первое послание Петра. 2, 9, 10). Все эти слова полностью относятся к русскому народу, ко всякому народу России. Нация не есть просто народ или племя, не есть раса, она не определяется ни по цвету кожи, ни по химическому составу крови. Нация, в особенности строящая свое бытие на подлинно нравственной основе — а мир не знает более возвышенного и прекрасного учения, чем евангельская Благая Весть, — есть нечто гораздо более высокое, духовное, на много порядков превосходящее всякую мистику «крови и почвы», всякое законничество, всякий примитивный детерминизм — иными словами, все то, что давно уже является архаичными пережитками ветхозаветного миросозерцания.
Доказательства тому мы видим в истории многих христианских народов; становление российского национального типа здесь не исключение, хотя в своем роде остается исторически уникальным. Пестрая этнографическая масса великой Восточно-Европейской равнины, состоящая из восточнославянского большинства, варягов, греков, половцев, различных финноязычных племен («затерялась Русь в Мордве и Чуди», как сказано у С. Есенина), позднее из обрусевших литовцев, поляков, татар, евреев; немцев, выварилась в православном котле в единую нацию. Она переняла вселенское наследие царственной Византии и выпестовала в своем лоне три новоевропейские христианские нации (великороссов, украинцев и белорусов), просветила светом Евангелия многие племена и языки... Разве мало нам славы, чтобы мы продолжали тиранить и угрызать друг друга, чтобы даже в конце XX в. нам вновь приходилось выдавливать из себя рабство, инертность и извечную страсть к внутренним усобицам?
Ответ на это может дать только каждая человеческая личность в отдельности, ответственная, обладающая достоинством и совестью. Это личностное начало мы видим на протяжении всего универсалистского периода нашей киевской и владимирской истории — в сочинениях Даниила Заточника и Епифания Премудрого, в миссионерской деятельности св. Стефана Пермского, во всем «золотом веке» русской святости, рожденной осознанием ордынского ига как национальной катастрофы, покаянием и возрождением.
XIV в. нашей истории — это св. Сергий Радонежский, свв. митрополиты Московские Петр и Алексий, монахи-отшельники российских лесов — Северной Фиваиды. Это период второго мощного взрыва общерусского национального сознания, не отделимого ни от православия, ни от общеевропейских истоков универсальной христианской духовности. Сергей Соловьев справедливо пишет в своей «Истории России», что Куликовская битва была знаком торжества Европы, в чем он и видит всемирно-историческое значение дела св. Сергия и св. князя [130] Дмитрия Донского. Это — время созревания национальной
Деятельность Москвы по собиранию страны была необходима и исторически оправдана перед лицом ордынской угрозы. Схожие процессы мы видим в тот же период на противоположной границе Европы, в Испании, где Кастилия в борьбе с маврами постепенно объединяет вокруг себя прочие пиренейские королевства. Московские практицизм и деловитость, далеко не всегда «чистые на руку», могут быть поняты на фоне завета великого князя Симеона Гордого блюсти православие и Русь, «чтобы свеча не угасла».
И в то же время с ростом Москвы увеличивается личная несвобода ее подданных и самого московского православия. Одной из величайших трагедий нашего православия является тот факт, что именно тогда, когда Русь окончательно становится Россией (XV—XVI вв.), Церковь как общественный институт окончательно «национализируется», порабощается государством и насильственно ограничивается в социальной сфере законнической и формализованной регламентацией повседневной жизни. Соблазн независимости, «самодержавст-ва» приводит не только к отказу от христианского универсализма; ослабевает понятие личной гражданской ответственности, равно как и личного спасения вне ритуализированного уклада. Отдав Москве все свои силы на дело национального освобождения, Русская Церковь, осмысляя исторические пути России, все больше уклоняется в сторону религии Закона, а никак не Благодати.
Собрав вокруг себя всю Северную и Центральную Русь (византийцы называли ее «Внешней», или «Великой», т.е. пространной Россией), московские князья стали как бы вождями нации, а Церковь была низведена до положения официальной «национальной религии». Если Испания периода Реконкисты осознавала свою духовную общность с латинской Европой, то Русь, окруженная государствами чуждой культуры, желавшими и грозившими ассимилировать Московию, неизбежно шла к идеологии своеобразного московского мессианизма. Эти настроения усилились после заключения Флорентийской унии с Римом в 1439 г. и падения Константинополя в 1453 г. Последнее событие было воспринято Русью как наказание за отступничество, хотя большинство греков не подчинилось Риму. Правда, нельзя обойти вниманием и то, что известный византийский историк и философ Михаил Пселл еще в XI в. отмечал стремление русских «избавиться от греческой гегемонии». В «Слове о погибели Русской земли» (1238—1246 гг.) автор неожиданно с великодержавных позиций оплакивает
*Русские мастера работают в Польше, Литве, Швеции (на острове Готланд, в г. Висбю, до сих пор сохранились новгородские фрески), в Золотой Орде; расцветает не только мастерство живописи, это «богословие в красках», но и историческое летописание, русская книжность в целом (целые колонии переписчиков трудятся в Константинополе и в афонских монастырях).
[131] разоренную нашествиями Батыя Русь, из страха перед которой «литовцы из болот своих на свет не показывались», а «...император царьградский Мануил от страха великие дары посылал, чтобы великий князь Владимир Царьград у него не взял»^.
Если вдуматься — причем здесь византийский император Мануил I Комнин? К сожалению, пребывание в положении «над Церковью» всевластного монарха, использующего христианство в качестве официальной имперской идеологии, с одной стороны, вызывало зависть у новокрещенных Византией славянских царств (в XIII в. болгарский царь мечтает отвоевать Царьград у латинян и именует себя «царем и автократором болгар и греков», а сербский владыка Стефан Душан в XIV в. венчается на царство в Скопле как «император сербов и греков»), а с другой — оскорбляло чувства «крещеных варваров», к которым Византия относилась свысока, вынуждая их этим уходить в расколы или добиваться самостоятельности, что и сделал в 1458 г. московский митрополит Иона*.
В результате турецкого нашествия Россия осталась единственным независимым православным государством, но оказалась в полной изоляции и одиночестве. Ослабление Литвы, ликвидация последних усобиц, связанных с именем Дмитрия Шемяки (феодальная война второй четверти XV в.), присоединение Новгорода и Вятки, наконец, «Стояние на Угре» (1480 г.), положившее конец ордынскому игу, — все подтверждало одну из теорий византийских историков о странствующем истинном царстве и усиливало русский мессианизм. Русская церковная публицистика исходила еще и из распространенного в то время во всей христианской Европе предчувствия конца света, что на деле оказалось лишь предощущением конца средневековья.