Надсада
Шрифт:
– Ты че, стервец, в школу-то не идешь? – наклонилась над разоспавшимся сыном Татьяна. – Говяши хочешь сшибать по дорогам аль по тайге всю жись шастать, как дядька? Это он тебя сбил, черт сиволапый. Ну че хорошего в твоих шатаниях? Об учебе нада думать. Спициальность приобретать.
– Я нынче и так поеду поступать, – отговаривался в полусне.
– Ку-ды пос-ту-пать? – наседала Татьяна. – Восемь классов чуть кончил, да еще полтора коридора, в голове – дым. По-ос-ту-у-пать… Ишь ты, поступальщик. За учебниками бы сидел да школу бы хоть закончил, а там бы видно было…
– Буду готовиться, никуда не денусь, – отговаривался, окончательно просыпаясь.
– Вот наказание божье, – доканчивала уже в кути. – Отец где-то по тайгам шатается, а може, нашел уж себе каку-нибудь молодуху на старости лет. Старший сынок – неуч, тока бутылка на уме.
Татьяна старела, с годами ожесточаясь все больше. Дочь Люба еще в детстве вывернулась из рук – все к отцу да к отцу. Этот – к лешему с выселок готов бежать сломя голову. Санька, которого жалела больше других и которому во всем потакала, – спивается. С младшего, Витеньки, еще нечего взять.
«Ой, люшеньки…» – глядя вслед уходящему сыну, горевала Татьяна.
Протекли сквозь пальцы детки-то, как протекают ее уже седые волосы, когда принимается прибирать поутру, опустив худые жилистые ноги в стоящие подле кровати валенки. Отгородились заплотом.
«И куды опять наладились с энтим Данилкой? – размышляла. – Може, и ниче, вроде учится, старается…»
На том и успокаивалась.
До выселок было километра три, прошел их Вовка быстро, и скоро показались постройки усадьбы его прадеда Ануфрия, где проживал дядька Данила.
Усадьба представляла из себя замкнутое заплотом пространство, где дом, баня, стайка, сарай, навес поставлены были так, чтобы проживающим здесь хозяевам было предельно удобно передвигаться, задавать корм скотине, справлять какие-то другие домашние заботы. Было здесь свое место для лошади, коровы, овец, курей, для телег разного назначения, для саней, для упряжи и прочего домашнего скарба, какой должен быть на всяком подворье, где живут стайкой, огородом, лесом, рекой. Где в своем месте натянуты шнур для развешивания белья и проволока для передвижения собаки. Сгоревшая некогда баня в стародавние времена построена была на огороде, Данила поставил свою, в нескольких метрах от дома. Стайкой, как мы уже говорили, он не пользовался, а для собак приспособил место под навесом, которые и дом сторожили, и хозяину были заместо друзей и собеседников. Причем каждую он отличал по характеру, достоинству, полезности. По-своему и воспитывал. К примеру, можно было наблюдать такую картину. Выйдет на крылечко с ружьишком в руках и призовет к себе напакостившего кобеля Бурана. Тот приближается против всякого своего желания, поскуливая, ползком.
Данила терпеливо ждет. Когда пес оказывается в метре от него, сует ему в пасть дуло ружьишка и говорит, будто человеку, на полном серьезе:
– Ну че, пакостник?.. Догулялся? Допрыгался? Счас бабахну, и только мозги твои дурацкие полетят в разны стороны…
Сам же все дальше и дальше сует ствол в пасть собачью. Тот слегка отползает, глядит умоляющими глазами в глаза хозяина, будто просит прощения, мол, то было в последний раз и боле не будет никогда. Бес, мол, попутал…
– Бес, говоришь, попутал? – будто угадывает мысли собаки Данила. – А я вот те счас все твои внутренности попутаю. Ты, поганец, зачем стягно тяпнул из сеней? И слопал-то вить один, никого не подпустил к себе. А ты его добыл, стягно-то? Ты сколь в прошлом годе облаял собольков-то? Дурочку гнал, када надо было работать?..
У пса шла пена из пасти, из глаз катились слезы, сам он мелко дрожал, и пора было завершать «воспитание».
Данила отставлял ружьецо, приказывал:
– Иди уж, но смотри, поганец этакий…
Буран отползал от хозяина на некоторое расстояние задом, затем поворачивался и пускался наутек.
Данила усмехался, доставал кисет, скручивал папиросу.
– Все понимат, – кивал в сторону уносящего ноги пса.
Данила, казалось, нисколько не старел. Правда, крепко сбитая фигура его несколько размягчилась, плечи закруглились, проявился живот. Иной раз прикашливал, сплевывая громко, будто в сердцах. Будто злился на кого.
Брился он нечасто, позволяя отрастать щетине, глаза смотрели отстраненно, не выражая порой ничего, кроме какой-то потаенной горечи, которую прятал под разросшимися топорщущимися бровями. Если прибавить к тому еще и одежду, а носил он неизменно потертую меховую душегрейку, линялую рубашку в большую клетку да заправленные в валенки темные суконные штаны, то всякий, кто глянул бы на него в окружении почерневших от времени стен построек, невольно подумал бы про себя: «Лешак…»
Фигура, повадки, привычки его как
Швы стен аккуратно промазаны коровьим навозом, смешанным с глиной, а после на многие разы забеленные. На самом видном месте на стене – портрет отца с матерью и еще какие-то карточки по низу деревянной крашеной рамы.
Дом слажен из половинника. Так строили немногие даже тогда, когда люди знали подлинную цену лесу. Половинник – это распушенный пополам сутунок. Распиленный, понятно, двуручной пилой. Работенка не из легких, но кто ж тогда заботился об облегчении работы? Дом из половинника наружу имел те же горбатые бревенчатые стены, но внутри стены были ровными, будто оштукатуренными. Болонь наружу обеспечивала строению крепость и долговечность, ровные стены изнутри радовали глаз.
Видно было по всему, что Данила послабеет нескоро. Держал себя в чистоте телесной, устраивая постирушки с неизменной периодичностью – раз в неделю. Раз в неделю топил баню. Топил со всем тщанием, промывал полы, протирал полок, скамейку, застилал полок: летом – разнотравьем, зимой – листовым сеном. Раздевался до исподнего и шел с веником под мышкой. Парился долго, с долгими же перерывами для отдыха, и завершал мытьем. Признавал только рогожью мочалку, которой растирал тело до багровой красноты. Затем возвращался в дом, где долго лежал на диване, изредка сглатывая из ковша заранее приготовленного морсу из клюквы.
Но и это было еще не завершением банного дня. Отдохнув, Данила подымался с дивана, шел к приготовленному перед баней же столу, на котором стоял графинчик с самогоном, тарелочки с грибками, брусничкой; сало и лосятину тут же на доске резал уже перед употреблением, дабы не потеряли сенной стылости, а из печи вынимал небольшой чугунок с дымящейся круглой картошкой.
Данила в своих немудреных хлопотах ни в ком не нуждался. Не требовался ему и собеседник. Пил он и ел медленно, иной раз отрываясь от еды, чтобы передохнуть и додумать какую-то свою думу. Передохнув, возвращался к граненой рюмке. Так до тех пор, пока не осушал графинчик, а графинчик тот был «поболе пол-литра и иомене литра» – его, Данилы, мера. Трапезу завершал чаем, который он именовал «таежным» – то был крепкий, заправленный медвежьим или каким иным жиром, напиток «от всех болезней», с которого прошибал пот. Напоследок сворачивал папироску и долго с наслаждением курил.