Наедине с одиночеством. (сборник)
Шрифт:
Как он может не понимать, что это совершенно необходимо?! Отец смотрит на него снисходительно: то, что с ним сейчас происходит, конечно же, требуется отобразить!
Снимать, кстати говоря, патентовед сможет и сам — отец, сунувший ему рукоять камеры и отступивший на самый край площадки, выглядит таким обыденным, убедительность прямо-таки бьет из каждой его черты, но это не помогает; обращаться с аппаратом патентовед, естественно, не умеет — даже кнопку спуска и ту клинит в его бестолковых пальцах.
— Картины видны, — забирая аппарат, говорит отец почти без снисхождения, — когда ориентиры соизмеримы.
— Вот, — он навел
Что все это значит?
Отец сдерживает улыбку:
— Видишь? Они там только смотрят, — говорит он. — Даже когда действуют, даже когда говорят — они смотрят и молчат. Они смотрят, и чувства, которые в жизни отстают от действий и слов или же опережают их — у них слиты. В этом тайна кино.
— Возьми хоть вот этого, — поманив кого-то, затертого персонажами куда более колоритными, добавил отец. — Он тебе скажет.
Издали этот человек показался патентоведу совершенно невзрачным: то ли узким, то ли приплюснутым. Он не подходил — придвигался, отвернув, будто в узде, шею. Кожа серо-желтая, как старая фотобумага, лоб далеко облысел, лицо, длинное само по себе, из-за лба кажется удлиненным уже до безволия, на темени качается белесый пух, глаза этот человек безвольно прячет. Весь его вид говорит о какой-то существенной недоделке.
Невзрачный останавливается метрах в пяти, явно не желая подойти ближе. Запрокинув свою, отвернутую уже до отказа, голову, он поднимает наконец глаза. Взгляд шаткий, но жесткий, как при болезни Паркинсона, и такой же дико-осмысленный.
Взмахом руки отец опускает площадку и как ни в чем не бывало подходит к нему, уже дрожащему, и тот сразу скрывается за его массивной фигурой.
— Обычное дело, — говорит отец, поглаживая человека по спине.
— Т.? — у патентоведа ни с того, ни с сего вырвалось имя единственного героя его вагонных записок. Но он тут же одернул себя: что? взбредет же на ум!?
— Обычное дело, — продолжает отец, — но тебе этого уже можно не опасаться, — говорит он непонятно кому.
Он, патентовед, недоумевает? С чего бы это вдруг? — отец делает паузу.
— Впрочем, это бывает, — говорит он со вздохом. — Ты отлично знаешь то, что тебе требуется показать — от этого все и идет. Его надо воспроизвести только так и не иначе, а оно или вырывается из рук (на этих словах отец запнулся: он едва успел схватить рванувшегося вдруг в сторону Т. за край пиджака — в том, что это не кто иной, как Т., сомнений быть не могло; его растерянное лицо выражало уже особую, вынужденную силу; с огромной решительностью освободился он от руки отца и встал прямо перед патентоведом), или вдруг изменяется
Поглядывая то на одного, то на другого, он проговорил:
— Слишком большая привязанность. Все ищешь, ищешь свое «я», не отступаешь от заданного, по следам, буквально шаг за шагом преследуешь какой-то образ, чтобы он не дай Бог не распался и — вот…
— И кто он, этот я?! — крикнул патентовед своему отцу.
Молчание.
— Кто этот я?! — крикнул он Т.
— Кто он?!! — закричал он прямо в лица обоим.
— Он — патентовед, — сказал Т., почти не разжав губ. — Патентовед и только патентовед, — повторил он безжалостно.
Отец лишь вздохнул, извлек из нагрудного кармана сигару и с незажженной сигарой во рту отвернулся к остальной платформе.
Все это было так откровенно, он не удосужился хотя бы для виду прикурить, патентовед чувствует себя совершенно сломленным.
— Патентовед, — говорит он.
И повторяет:
— Патентовед.
Па-тен-то-вед!!! — кричит он во всю мочь.
Т. вкладывает свой взгляд в него, как в ножны, и — удаляется.
— Они не могут быть ни с кем, ни с чем, — произносит его отец, все еще отвернувшись. Он сутулится, чем опять напоминает патентоведу грузного, нахохлившегося Феллини — таким он ему запомнился по одному телеинтервью. — По сути, — говорит отец и медленно поворачивается, — они могут только одно: уходя, освободить мгновение, в котором побывали.
Тут его отец подходит и наклоняется к нему — патентовед сидит на корточках, закрыв голову руками.
— И тут ничего не поделаешь, — шепчет отец. — Окружи его красками, напои его тенями, прояви его как угодно, но будь готов к тому, что чем яснее у тебя это выйдет, тем будет очевидней, что все это — иллюзия. Он не там. Он — здесь!
Голос его входит прямо в ухо, хотя патентовед прячет, прячет голову под мышку.
Поезд отошел и люди на платформе сдвинулись к этому месту перед стеной: человек вцепившийся в бронзовые цифры на ней (1960, год сдачи этой станции в эксплуатацию), поначалу показался им живым — глаза открыты, волосы надо лбом, редкие и седоватые, шевелит сквозным дыханием тоннеля, — они сперва кричали ему, чтобы он не двигался, за дежурным по станции уже послали и сейчас его снимут.
Что ж, за общим желанием помочь большинству действительно трудно было заметить, что этот человек на стене и без того слишком уж неподвижен.
Когда его снимали — а для этого удалось пропустить, благодаря распорядительности дежурного по станции, всего лишь несколько поездов, чтобы затем без посторонней помощи, только дежурный да надзиратель, очистив предварительно вагон, буквально отодрать оцепеневшее тело, — так вот: когда они снимали его, то дивились толпе, не усомнившейся, а вообще, жив ли он?..
Некоторые, впрочем, были испуганы по-настоящему. Они видели, в каком отчаянии повернута в сторону ушедшего поезда его голова, как раздвинуты глаза: один глаз как бы пытается удержать поезд, уже входящий в тоннель, другой изо всех сил помогает ему, упираясь о платформу. Не страх, а напряжение, страшнейшее усилие, раздвоившее и раздвинувшее так эти глаза, ужасали.
Было совершенно ясно: в момент, когда они разошлись, каждый в своем усилии, до предела, и наступила смерть.