Наедине с одиночеством. (сборник)
Шрифт:
Быть может, это просто глупая гордыня — стремиться думать о том, что не создано для того, чтобы о нем думали. Но гордыни во мне нет, да и что такое гордыня? Дело в том, что я не могу тронуться с места. Как будто уперся в глухую стену и не решаюсь отойти от нее. Быть может, это болезнь. Я совершенно один у подножия этой стены. Совершенно один, как глупец. Они-то уже проделали свой путь, они даже организовывают общества — в большей или меньшей степени успешно, это правда, есть даже экстравагантные находки. А я лишь смотрю на стену, отгораживающую от меня мир, и поворачиваюсь к этому миру спиной. Да, я уже заключил с собой договор — не думать, потому что думать нельзя. Это любопытно: они верят, что мир, Вселенная, сотворение есть нечто совершенно естественное, некая данность. И это они — ученые, а я — лентяй, невежда. Мы в тюрьме, конечно же, мы в тюрьме. Но может быть, им удастся дать ответ? Может быть, за жизнь десятков или сотен поколений они смогут постичь непостижимое, вообразить невообразимое? Если они не перестанут работать, садиться в автобусы, создавать книги, считать, отправляться покорять звезды, если микроскопы откроют им, что существует нечто бесконечно малое, может, к чему-то они и придут — сознательно или интуитивно. Но
Глупые вопросы мешали мне двигаться вперед, обрести вкус к жизни. Хотя есть вещи, которые все же доставляют мне удовольствие. Но эта тревога, это чувство, которое я называю тошнотой микроскопического и тошнотой бесконечного, — были невыносимы. Все проходят через это — в тринадцать, пятнадцать, восемнадцать лет. А потом одни об этом забывают, другим это становится безразличным. Хватает и таких, которые никогда не задавали себе эти вопросы. Политики, например. Я не хочу сказать, что я лучше их. Или что они лучше меня. Я ничего не хочу сказать. Абсолютных ценностей не существует. В этом шаре, заключенном в шар, заключенном в свою очередь в другой шар и так далее… Я подошел к буфету, взял бутылку коньяку и выпил один за другим пять стаканчиков. Бог мой, как мне стало хорошо! Все вопросы куда-то улетучились, я почувствовал, как внутри разливается теплота, почувствовал, что я счастлив — оттого что свободен от всех этих вопросов. Я уже не был пленником одного только шара, меня окутывал теплый плен алкогольного покрывала. Тошнота исчезла. Я больше не думаю о непостижимом. Или просто задвинул эти мысли подальше. Может быть, это проклятие — смотреть в стену. На какое-то мгновение это проклятие отступило. Как бы я хотел остаться в этом состоянии, быть таким, как другие! Мне захотелось растянуться на диване, но я понимал, что усну тогда до утра. Нет, нужно выйти. В ресторанчик.
Выйдя, обошел дом с другой стороны, что дало мне возможность увидеть другие улицы квартала. Сначала была та тихая провинциальная улочка с ее домиками, два-три из них напоминали швейцарские, затем я повернул направо. Эта улица выглядела угрюмой — из-за грязных домов, соседствовавших с домами ухоженными. Там я встретил группу мотоциклистов в шлемах, эти парни были готовы в одно мгновение рвануть с места, точь-в-точь как в том американском фильме, который я смотрел недавно, фильме, будившем в молодых людях желание наводить ужас. Я поспешил отойти от них, спасаясь от самого их вида, от агрессивного шума, который вот-вот взорвет тишину окрестностей. Трое или четверо рабочих в спецовках возвращались домой, по их походке было видно, что некоторое время они провели в бистро. Я почувствовал себя буржуа. И одновременно несчастным, оттого что чувствую себя буржуа, как если бы я совершил преступление. Какое преступление? Напрасно я убеждал себя в том, в чем и так был уверен: никакого преступления нет, но разум не мог одержать верх над иррациональностью. Вот что такое газеты оппозиции! Какую силу имеют клише; вы их отвергаете, а они в конце концов коварно проникают в вас и отравляют. Нет никакого преступления. Никто ни в чем не виноват. Или все виновны во всем: в принципе это то же самое. Однако как уязвимы те, кто чувствуют себя виновными и в то же время понимают, что совершенно не виновны! Какой разрыв между разумом и безрассудством! Тем, кто чувствует себя виновным и одновременно считает себя таковым, остается лишь, так сказать, сложить с себя полномочия. Ничто больше не удерживает их от самоубийства. В то время как я, запутавшийся…
Я повернул направо, за угол, и оказался на более широкой улице, почти такой же широкой, как и проспект, — улица эта была параллельной провинциальной улочке, на которой обитали пенсионеры. Она была не веселее предыдущей. Очень мало жилых домов, зато много огромных мастерских и складов. Позади завода, с левой стороны, тоже размещались какие-то строения. Из них выходили рабочие. И ни одного бистро. Автобусный гараж. Девушка в розовом, являвшая собой резкий контраст с этим фоном. Несколько деревьев с покрытой пылью листвой. Перед началом рабочего дня и сразу после его окончания тут, должно быть, можно увидеть невообразимое количество тяжелых грузовиков и тьму рабочих на велосипедах. Начинало темнеть. Я прошел еще сотню метров, дошел до угла, повернул направо. Передо мной расстилался проспект, который я видел из своего окна и который уже хорошо знал, словно ходил по нему месяцы или даже годы. Конечно, я бывал здесь, когда покупал эту квартиру, но как следует рассмотрел, изучил его лишь сегодня. Я направился к ресторанчику. Прохожих было много. На другой стороне проспекта ожидали автобуса люди все того же типа. Я открыл дверь ресторанчика и с беспокойством посмотрел в сторону столика, за которым обедал: не занят ли он? Он был свободен, отлично. Это будет мой столик. В ресторанчике находилось достаточно много людей, уже зажгли лампы. Я прошел к столику, повесил на стоявшую в углу вешалку шляпу и сел. Зажегся свет и снаружи.
Ко мне подошла официантка, та самая, что обслуживала меня днем.
— Вы обедали у нас? — Она узнала меня.
— Да. Я буду приходить к вам каждый день, обедать и ужинать. Нельзя ли оставить за мной этот столик?
Она ответила, что в таких маленьких ресторанчиках этого обычно не делают. Такое принято лишь в больших ресторанах. Но она попробует. Только я должен приходить пораньше. Я сказа ей, что я человек привычки и что могу приходить обедать в полпервого, а ужинать в семь.
— Видно сразу, что у вас свои правила, — ответила она и дала мне меню.
В обед я заказывал сельдь с картофелем, теперь мне захотелось попробовать что-нибудь другое, и я попросил сардины, бифштекс с пирожками, а на десерт — ромовую бабу. И конечно же, бутылку божоле.
— А вы гурман! — заметила официантка.
— Да, я люблю поесть, а кухня у вас хорошая. И ваше божоле мне тоже нравится.
— Хозяин хорошо знает винодела, тот посылает нам вино прямо с места, и продукты у нас все свежие. Видите — клиентов хватает. Вид у них довольный, едят с аппетитом. У нас лучший ресторан в квартале. Есть также пивная, ее никто
Ее сестра — жена хозяина, сообщила мне официантка, а двоюродный брат работает здесь же барменом. Продукты закупает хозяин.
— Так лучше — работать семьей, легче договориться. Ну, я пойду, меня ждут. Заказ я скоро принесу.
Я повернул голову к окну. Забавное это занятие — наблюдать за прохожими. Вообще-то, я люблю день. Сумерки вселяют в меня тревогу. Но когда смотришь на проходящих мимо людей, таких разных, то начинаешь чувствовать себя комфортнее, приободряешься. Когда я был совсем маленьким, то боялся темноты. Мать выводила меня на улицу и гуляла со мной, держа за руку. Улица была многолюдная, похожая на эту, только поуже. Мать знала многих в квартале. Останавливалась, заговаривала с соседкой. Обменивалась парой слов с торговцами. Я помню эту кишащую людьми улицу, я успокаивался на ней, несмотря на полумрак — освещение было неважное. Большинства этих людей уже нет. Я вспоминаю улицу призраков. И вот теперь прохожие у меня перед глазами вдруг тоже, начинают казаться призраками. Всего лишь призраки. Сердце сжимается, и меня охватывает тревога. Мне становится страшно. Из-за ничего. Из-за всего. Но, к счастью, официантка приносит сардины и вино. И даже сама наливает мне божоле. Ушла. Я выпил стаканчик и налил второй. Так уже лучше. Я начинаю чувствовать что-то вроде веселья. У меня часто бывают такие движения души, такие порывы — навстречу радости, даже счастью, но недостаточно сильные, они быстро затухают. Я знаю способ, с помощью которого можно избавиться от грусти или страха, правда, этот способ не всегда приводит к успеху. Он состоит в том, чтобы смотреть на людей и предметы вокруг как можно более внимательно. Так внимательно, будто видишь весь этот мир впервые. И тогда то, что тебя окружает, кажется загадочным и необычным.
Я сделал над собой усилие, сосредоточился, постаравшись забыть все дороги, которыми ходил прежде, все города, улицы, предметы, всех людей. Я бросился в мир и сделал это в первый раз. Я хотел вновь увидеть загадочность мира, добиться того, что мне иногда удавалось. Я будто присутствовал на спектакле, наблюдая со стороны, на расстоянии, не принимая участия в происходящем действе, не будучи ни актером, ни статистом, то есть не исполняя ни одной из тех ролей, в которых мы обычно выступаем. Окружен людьми — и вместе с тем не среди них. Иногда это усиливало мою тревогу, но чаще она исчезала. Никаких невольных или привычных оценок либо обобщений: мол, эти люди, улицы некрасивы или красивы, хороши или плохи, подходящи или неподходящи, опасны или безопасны. Мне удалось достичь определенной нравственной нейтральности. Или эстетической нейтральности. «Они» не были мне подобны, сделав еще одно усилие, я перестал понимать значения слов, которые произносили люди в ресторане. Как будто они разговаривали на незнакомом мне языке. Все это было не реальностью, а лишь призрачным видением, иллюзией того, что есть ничто. Тарелки и ножи, вилки и автобусы все превратилось в нечто такое, с чем не знаешь, что делать, чем не умеешь пользоваться. Таинственные, почти неразличимые существа двигались вдоль чего-то, напоминающего улицу, перемещались в некоем подобии пространства, проходили и исчезали в первый и последний раз. Реально существовал лишь я один. Я снова оказывался перед глухой стеной непостижимого. Где находится эта стена? Где нахожусь я? Я чувствовал себя чем-то уникальным в призрачном круговороте. Реальным было лишь пространство, которое заполнял собою я. Причем я разрастался, что было своего рода эйфорией. Чем более нереальным казалось мне «все это», тем больше крепла моя уверенность в том, что я — существую. Однако эту эйфорию следовало тормозить — не разрушать, но сдерживать. Иначе я принял бы такие размеры, что, заняв все экзистенциальное пространство, вновь очутился бы у невидимых стен непостижимого. Не знаю, насколько точно мне удается выразить то, что я хочу сказать. Трудно подобрать слова, чтобы передать это состояние. Голос разума нашептывал мне, что я не один, что подобных мне много, но я пытался его заглушить. Только когда я чувствую себя одиноким, космически одиноким — собственным создателем и собственным богом, творцом всех этих видений, — только в такие моменты я чувствую себя вне опасности. В таком одиночестве, как правило, не чувствуешь себя одиноким. Оно не абсолютное, а космическое, и многое уносишь с собой; есть еще другое, малое одиночество — социальное. В абсолютном одиночестве нет ничего постороннего — чьего-то присутствия, воспоминаний, образов, которые мучают вас, надоедают вам. Бывает одиночество невыносимое, наполненное тоской и скукой, и тогда ты нуждаешься в других людях, зовешь их, обращаешься к ним, некоторых боишься, но устремляешься к ним, как будто собираешься разоружить, или же, напротив, бежишь от них — в общем, веришь в их существование… Я не был богом, не создавал все эти скоротечные видения — мне их являли, показывали. Кто-то, а не я, был творцом. Я же терпел, и все же пытался сопротивляться, пытался держаться осторонь, быть лишь наблюдателем, не входя в игру, и вместе с тем не мог со всем этим не считаться.
Еще несколько мгновений я находился — вне. Голоса все еще звучали неразличимым шепотом, а люди выглядели призраками. Затем было падение — я возвращался в реальность. Вещи вновь обретали свою идентичность. Я предпринял еще одно усилие, чтобы вернуться в «другое место», туда, где все это не имело имени. Я стал пристально разглядывать пятно от красного вина, расплывшееся на скатерти. Я уже с успехом проделывал такой эксперимент. Он заключался в том, чтобы смотреть на что-то до тех пор, пока не перестанешь понимать, что это такое. Пятно, например, должно стать «я не знаю, чем», не знаю, на чем — на скатерти, которая не была больше ни скатертью, ни белым пространством, ни местом, на котором расплылось пятно. Однако сейчас я не мог сосредоточиться. Может быть, из-за официантки, которая, проходя мимо меня, бросила:
— Вы не будете больше есть бифштекс?
А ведь мне удалось комфортно расположиться в «другом» месте, все втянув в это другое место — даже бесцветные фразы, шаги, жесты людей, которые походили на жесты, но уже не были жестами. Нередко мне достаточно было многократно и быстро повторить слово «лошадь» или «стол», чтобы понятие освободилось от своего содержания, чтобы исчезло всякое содержание. Но в этот вечер дело не шло.
— Нет, не буду, — ответил я официантке, — вы можете принести десерт, а потом кофе, нет, принесите все вместе.