«Нагим пришел я...»
Шрифт:
– Я хочу познакомить вас с очень важным человеком.
Но Огюст считал, что его обвели вокруг пальца. Его влекло к этой женщине, и на сегодня с него довольно знаменитостей.
– Этот Гюго настоящий кобель, – сказал он.
– Пожалуй, – ответил Малларме, – но для Гюго нет никаких моральных принципов, они лишь для простых смертных. Идемте же, я представлю вас Гамбетте. Вы будете довольны. И он тоже хочет с вами встретиться.
Огюст не верил Малларме. Он не хотел знакомиться ни с кем больше.
Однако Гамбетта ему сразу понравился. У Гамбетты было открытое, волевое лицо и ясные, дружелюбные глаза. Вся его внешность выражала
Гамбетта, казалось, искренне обрадовался знакомству со скульптором и тепло представил его человеку, стоявшему рядом, – Антонену Прусту [67] , высокому красивому мужчине, одетому, в отличие от Гамбетты, весьма элегантно. Гамбетта сказал:
67
Пруст, Антонен (род. 1832) – французский журналист и общественный деятель. Друг Мане, вместе с которым он учился у Кутюра. В 1881 году стал министром искусств в правительстве Гамбетты.
– Пруст – наш новый министр изящных искусств, Роден. Мы много слыхали о ваших работах, Мане их очень хвалил, Буше и Малларме тоже. Буше заставил меня познакомиться с ними. Мне нравится ваш «Иоанн» – он больше человек, чем святой.
– Мои религиозные воззрения основываются на поклонении природе, – ответил Огюст.
– И еще я подумал, что «Иоанн» очень похож на француза, – сказал Гамбетта.
– Он не принадлежит ни к какой нации, – сказал Огюст. Его огорчало, что мадемуазель Бюфе и Гюго пропали. Уж не одержал ли Гюго столь быструю победу, подумал он, и ему стало грустно.
– У вас преданные друзья, Роден, – продолжал Гамбетта. – Вам повезло.
– Я услышал о ваших работах от Моне, – сказал Малларме. – Он говорил, что несколько лет назад вы сделали статую вакханки – одно из самых прекрасных произведений, какие он видел, но она разбилась при весьма печальных обстоятельствах. Он рассказывал, какое это было для вас горе.
Огюст поразился: Моне никогда не высказывал ему своего мнения о «Вакханке».
Буше, заметив, что Гамбетта и Антонен Пруст беседуют с Огюстом, поспешил к ним.
– У него в мастерской отличные работы, которые никогда не выставлялись, – сказал Буше.
– Которые были отвергнуты Салоном, – подчеркнул Огюст.
– Но я хочу предупредить вас, мосье Гамбетта, – продолжал Буше, – что этот скульптор может быть весьма капризным. Если он вобьет себе что-нибудь в голову, его ни за что не переубедишь.
Гамбетта задумчиво смотрел на Огюста, словно принимая какое-то решение.
– А вы и впрямь такой упрямый, Роден? – спросил он. – Я много слышал о вашем упрямстве.
– Я бунтовщик, мосье Гамбетта, но не упрямец.
– Я не имею ничего против бунтовщиков.
Все заулыбались. А Гамбетта сразу перешел к делу:
– Мы с Антоненом Прустом обсуждали возможность предоставления вам заказа, Роден. Мы не сомневаемся в ваших талантах. Но, как политический деятель, я обязан быть практичным. Существуют такие вопросы, как тема, стоимость, срок. Я в этих делах не разбираюсь, а Пруст
Теперь, когда его заветная мечта была близка к осуществлению, Огюст не находил слов. Гамбетта ему нравился. Гамбетта, самый важный человек, перед которым преклонялись левые республиканцы и республиканцы центра, оказался самым простым и самым обходительным из всех, с кем он тут познакомился.
– Мосье, я буду счастлив выполнить ваш заказ, – сказал Огюст.
– Не мой, мэтр, а Франции. У нас ведь теперь, как вы знаете, республика.
– Республика или империя – все равно, главное – это работа.
– Мы имели в виду дверь, – сказал Гамбетта. – Вход в новый Музей декоративного искусства, который предполагается построить на набережной д'Орсэ.
– Очень подходящее место, – сказал Огюст. – Но все зависит от того, что построят.
– Мы хотим, чтобы вы сделали дверь. Дверь, достойную французского искусства. – Гамбетта был теперь совершенно серьезен.
– Как у Гиберти, – сказал Огюст раздумывая, – ту, что Микеланджело назвал «Вратами рая».
– Можно и такую, – сказал Гамбетта, – хотя я лично предпочел бы нечто более серьезного характера. Наше время – переходное, время поисков целей. У Франции еще много незалеченных ран. Без преувеличения можно сказать, что мы живем на вершине вулкана, и временами мне кажется, что этот вулкан поглотит нас всех. – Воцарилось тяжелое молчание. Гамбетта продолжал более веселым тоном: – Подумайте об этом, Роден. Если, конечно, вас это интересует.
Огюст нервно сглотнул. Интересует? Да он вне себя от радости! Монументальная дверь, бронзовая или из камня, демонстрирующая всю широту человеческих исканий. Его Сикстинская капелла! И к тому же Гамбетта не папа римский, не станет требовать беспрекословного подчинения. Как может он вступать в споры о том, чего он всегда так страстно желал? Он ответил:
– Как я вам уже сказал, мосье Гамбетта, это будет для меня большой честью.
– Но если вы поставите своей основной целью изображение обнаженной фигуры в реалистическом лапе, как было до сих пор, это может вызвать грандиозный скандал, – добавил Гамбетта. Огюст разгорячился:
– Когда скульптор драпирует фигуру, он прячет т глаз самое существенное. Нет ничего прекраснее, ильнее и изящнее человеческого тела. Оно – средоточие всех чувств. Когда его прячут – его подавляют, искажают, уродуют. Все подлинные скульпторы понимали это – Пракситель, Фидий [68] , Донателло, Микеланджело, – даже если им не всегда было дано изображать его обнаженным. Нагота не имеет ничего общего с непристойностью, даже с чувственностью, у нее одна цель-правда жизни. Обычно задрапированная человеческая фигура – это фигура скрытая. И чаще всего она неестественна, нереалистична. А скульптору да и искусству в целом нечего скрывать.
68
Пракситель – крупнейший греческий скульптор IV века до н. э.
Фидий – великий греческий скульптор V века до н. э. Роден неизменно восхищался его работами. «Всю жизнь я колебался между Фидием и Микеланджело», – говорил он впоследствии. «Под именем Фидия я разумею всю греческую скульптуру: его гений – только ее высшее выражение».